Образы Петербурга (продолжение). Анциферов Н. П.
 
Главная
 
Петербург Пушкина
 
Царскосельский Лицей
 
Литературный Петербург. Коломна
 
Набережная Мойки, 12
 
"Весна в Коломне". Рис. Н. Д. Ульянова. 1840-е гг.
"Весна в Коломне". Рис. Н. Д. Ульянова. 1840-е гг.
 
Беггров Карл Петрович.По рисунку Е.Исакова. Вид Невского проспекта у Гостиного двора (литография; 1823)
Вид Невского проспекта у Гостиного двора (литография; 1823). Беггров К. П. по рисунку Е. Исакова.
 
Вид на Михайловский замок со стороны Фонтанки. Картина Ф.Я.Алексеева, 1810 г.
Вид на Михайловский замок со стороны Фонтанки. Картина Ф.Я.Алексеева, 1810 г.
 
Вид Сенной площади в Санкт-Петербурге. Иванов И. А. Раскрашенная гравюра, 1814 г.
 
 
Петербург в русской литературе
 
Николай Павлович Анциферов
(1889–1958)
 
"НЕПОСТИЖИМЫЙ ГОРОД..." [1]

ДУША
ПЕТЕРБУРГА
 


 
ОБРАЗЫ ПЕТЕРБУРГА

III

В сороковых годах разгорелся спор между западниками и славянофилами. «Петербург» сделался лозунгом борющихся групп. Для одних он явился символом разрыва со святой Русью, для других залогом объединения с Западом. Таким образом, передовая часть общества встала па защиту Петербурга. Припомнили, что «здесь мам суждено в Европу прорубить окно».

К сожалению, однако, для обоих борющихся групп Петербург оставался только символом. Славянофилы не знали его лица и знать не хотели. Иван Аксаков призывал к торжественному отречению от него, как от сатаны[2]. Дунь и плюнь.

Но и западники, защищавшие дело Петра, не знали души Петербурга, да как-то и не умели к ней подойти. В сущности, они не любили Петербурга и в этом отношении разделяли отношение к нему всего общества. Если мы у Белинского[3] встретим страстные речи в защиту его, нас это не должно ввести в заблуждение. Здесь идет борьба за символ, а не за «нечеловеческое существо» города с его духом и плотью.

Один Герцен сумел заглянуть в подлинный лик города, просвечивающий сквозь обывательскую суету и каменные громады. В «Былом и думах» он искренно признается, что покидал Петербург с чувством, близким к ненависти. Лица города, казалось, он тогда не ощутил. «Стройность одинаковости, отсутствие разнообразия, личного, капризного, своеобычного, обязательная форма, внешний порядок — все эго в высшей степени развито в казармах»[4]. Здесь верные замечания (например, отсутствие капризного) смешиваются со столь несправедливыми (отсутствие личного, своеобразного), что хочется отнести их на счет разрушающей работы времени: воспоминания дали стершийся образ. Наблюдения непосредственные были проникновеннее, в них можно найти тонкие впечатления и взволнованные слова. В статье[5], написанной немедленно после пребывания в Петербурге, Герцен стремится охарактеризовать психологию города. «Петербург удивительная вещь», — восклицает он с недоумением и признается, что мало понял его. «Оригинального, самобытного в Петербурге ничего нет». «Петербург тем и отличается от всех городов Европы, что он на все похож». «Ему не о чем вспомнить, кроме Петра I, его прошедшее сколочено в один век». «У него нет истории в ту и другую сторону». Город без своего лица, без прошлого и будущего, какое-то пустое место. Однако оказывается, что он доволен своим удобным бытом, не имеющим корней и стоящим, как он сам, на сваях, вбивая которые умерли сотни тысяч работников. Но характеристика Герцена в ее целом оказывается сложной и неуравновешенной, как и чувство, вызванное в нем этим городом, разгадать загадочное существование которого Герцен не имел средств. Для пего Петербург «полон противоречий и противоположностей, физических и нравственных». «Это разноначальный хаос взаимно гложущих сил». Распалось первоначальное единство, чарующая гармония Северной Пальмиры. В душе ее воцарился хаос, как в окружающих ее стихиях. И внешность ее резко изменилась. Новое, что создавалось в ней, становилось все более и более убогим. Благодаря утрате стиля Петербург показался Герцену близким городом, на всех похожим. Давно ли он мог казаться Батюшкову «единственным городом»!

Но Герцен был слишком многогранен и чуток, чтобы душа Петербурга не взволновала и его. В «Петербурге вечный стук суеты суетствий, и все до такой степени заняты, что даже не живут» — вот образ из Одоевского! Это, конечно, очень плохо, но за этой суетой суетствий ощущается духовная напряженность. «Петербург поддерживает физически и морально лихорадочное состояние». «Нигде я не предавался так часто, так много скорбным мыслям, как в Петербурге... и за них я полюбил и его». Но, словно спохватившись, он замечает: Петербург «тысячу раз заставляет всякого честного человека проклясть этот Вавилон».

Оказывается, ненависть Герцена переплелась с любовью. Что же привлекало и что отталкивало? Петербург имел для него двойное значение. С одной стороны, это — деспот, давящий народы порабощенные, угнетающий и свой народ управлением при помощи немецкого циркуляра и казацкой нагайки, с другой — Петербург — связь с миром, залог единения России с семьей европейских народов. Но это не все: это символы определяющие, но не исчерпывающие действия города на душу. Глубже всего затронула Герцена трагичность Петербурга и его революционная сущность. Вся эта суета сует, это лихорадочное нравственное состояние вызваны революционным происхождением города и чаянием его катастрофической гибели. Рассматривая картину Брюллова «Гибель Помпеи», картину академическую, тема которой чужда России, Герцен уловил органическую связь между нею и нашим городом. «Художник, развившийся в Петербурге, избрал для своей кисти страшный образ дикой, неразумной силы, губящей людей в Помпее. Это — вдохновение Петербурга!» И Герцен останавливается на лейтмотиве нашего города — его гибели. Петербург — «город без будущего». «В судьбе Петербурга есть что-то трагическое, мрачное и величественное. Это любимое дитя северного великана, гиганта, в котором сосредоточена была энергия и жестокость Конвента 93 года и революционная сила его, любимое дитя царя, отрекшегося от своей страны для ее пользы и угнетавшего ее во имя европеизма и цивилизации».

В образе Медного Всадника, этого духа города, слились воедино и вселенское начало Петербурга, и его деспотизм. Образ Великого Императора-революционера еще реет над городом.

Все в нем носит печать обреченности.

«Небо Петербурга вечно серо; солнце, светящее на добрых и злых, не светит на один Петербург; болотистая почва испаряет влагу; сырой ветер приморский свищет по улицам. Повторяю, каждую осень он может ждать шквала, который его затопит»[6].

Вещий дух пробудился в том, кого на Западе нарекли «Русским Иеремией»[7]. Герцен, разделяя настроение разнообразных писателей, стремился, однако, к более справедливому подходу к провиденциальному городу. В его строках вновь повеяло духом Медного Всадника[8].

* * *
Эпоха русского романтизма болела Петербургом. Он мучил тех, кто осмеливался заглянуть в его грозный лик. Ибо глядевшие умели видеть. Петербург любили или ненавидели, но равнодушными не оставались. Вечный спутник Герцена Огарев дополняет его образ Петербурга несколькими интересными штрихами.

Трагический лик его не возбуждает в нем ни ненависти, ни преклонения, а нагоняет жуть. Город без солнца...

Середь года выходит солнце только раз,
Блеснет и спрячется тотчас...[9]

И Огареву чудится город тишины и мрака, житель которого должен быть «задумчив, как туман», и «песнь его однозвучна и грустна». Но это только одна сторона, Петербург город контраста.

А здесь, напротив, круглый год
Как бы на ярмарке народ.

Откуда эта суета суетствий? Какой в ней смысл? «Какая цель, к чему стремление?» Цель одна: найти в движении подобие жизни, спастись от мертвящей тоски, кое-как «убить день».

С косой в руке, на лбу с часами,
Седой Сатурн[10] на них на всех
Глядит сквозь ядовитый смех.
Мне стало страшно... Предо мной
Явилася вдруг жизнь миллионов
Людей, объятых пустотой,
К стыду всех божеских законов.

К чему относится этот ядовитый смех времени? Великие задания, заложенные в городе, выродились в жалкую суету, кипение в бездействии пустом. Петра творение обмануло надежды своего творца. Огарев всматривается испытующе в строителя чудотворного, в зловещую петербургскую ночь.

Ложилась ночь, росла волна,
И льдины проносились с треском;
Седою пеною полна,
Подернута свинцовым блеском,
Нева казалася страшна.

Такою бывает она, когда собирается вновь бросить гневно свои волны на погибель гранитного города.

Чернея сквозь ночной туман,
С подъятой гордо головою,
Надменно выпрямив свой стан,
Куда-то кажет вдаль рукою
С коня могучий великан.

Из этой дали наш край дубровный, наши дебри озарит Европы ум. Это чаяние единения с западной культурой, благодаря делу Петра, заставляет Огарева благоговейно поникнуть перед Медным Всадником.

Пред ним колено я склонил
И чувствовал, что русский был.

Прошло сто лет, и город, основанный для высокой цели, не сохранил духа своего основателя, изменил его делу. Не по силам оказалось для него выполнение возложенной миссии.

А Петр Великий все кажет в даль перстом.

Но принизился, осел его город. Вот отчего скорбь томит его создателя и так мрачен его вид. И казалось в эту жуткую ночь, вместе с ядовито смеющимся Сатурном.

Надменно выпрямив свой стан,
Смеялся горько великан.

Огарев, подобно Герцену, отметил в образе Петербурга черты трагизма. Но, в то время как Герцен соединяет образ города и его создателя, Огарев противополагает их. Петербург у него становится блудным сыном. Поэту хочется забыться, унестись мечтой из этого тумана.

На берегу Невы два сфинкса.
Лицо, глаза уродов Нила,
Какой-то нежности черта
Роскошно, страстно озарила.
..............................
Передо мной лежала степь
И пирамид огромных цепь[11].

Так и Гоголь в Италии нашел освобождение от Петербурга. У Герцена величие творческого духа Петра еще наполняет город. У Огарева охарактеризован разрыв и отпадение города, но дух создателя еще веет над ним, как укоризна и призыв.

* * *
Все западничество не помогло Тургеневу оценить Петербург, вся его художественная чуткость не научила его ощутить в нашем городе что-нибудь, кроме болезненности.

Дух Эллис проносится в белую ночь над дремлющим городом:

«Слуша-а-а-а-ай!» — раздался в ушах моих протяжный крик. «Слуша-а-а-а-ай!» — словно с отчаянием отозвалось в отдалении. «Слуша-а-а-а-ай!» — замерло где-то на конце света. Я встрепенулся. Высокий золотой шпиль бросился мне в глаза: я узнал Петропавловскую крепость. Северная, бледная ночь! Да и ночь ли это? Не бледный, не больной ли это день?..»[12]

Полная томления душа насторожилась, перед взорами раскрывается панорама Петербурга.

«Так вот Петербург! Да это он, точно. Эти пустые, широкие, серые улицы; эти серо-беловатые, желто-серьге, серо-лиловые, оштукатуренные и облупленные дома, с их впалыми окнами, яркими вывесками, железными навесами над крышами и дрянными овощными лавчонками, эти фронтоны, надписи, будки, колоды; золотая шапка Исаакия, ненужная пестрая биржа; гранитные стены крепости и взломанная, деревянная мостовая, эти барки с сеном и дровами, этот запах пыли, капусты, рогожи и конюшни, эти окаменелые дворники в тулупах у ворот, эти скорченные мертвенным сном извозчики на продавленных дрожках,— да это она, наша Северная Пальмира. Все видно кругом; все ясно, до жуткости четко и ясно, и все печально спит, странно громоздясь и рисуясь в тускло-прозрачном воздухе. Румянец вечерней зари — чахоточный румянец — не сошел еще и не сойдет до утра с белого беззвездного неба, он ложится на шелковой глади Невы, а она чуть журчит и чуть колышется, торопя вперед свои холодные, синие воды. «Улетим», — взмолилась Эллис»[13].

Тонкая художественность делает этот набросок глубоко убедительным. Но что здесь осталось от Петербурга? Без всякой характеристики упомянуты Петропавловская крепость, золотая шапка Исаакия. О бирже сказано только два слова: «пестрая ненужная», но они показывают, до какой степени весь стиль города остается безнадежно чуждым пониманию Тургенева. «Будете смотреть и не увидите»![14]

Остались только белая ночь и «инвентарь города». Всюду подчеркнуты серые тона. Сравнения углубляют болезненное впечатление от пейзажа Петербурга. «Дома с их впалыми окнами» вызывают образ умирающего — окна глаза дома. Петербург гибнет не от разъяренных стихий. Внутренняя тайная болезнь подорвала силы. Чахоточный румянец на его лице, четко выступающем в тускло-прозрачном воздухе. Какая жуть! Невольно хочется прошептать: «Улетим, Эллис!»

* * *
Д. В. Григорович в своем видении «Сон Карелина» останавливается на теме конца больного города и вводит новый мотив: предчувствие гибели не в битве с разъяренными стихиями воды, а медленного, торжественного замерзания, превращения северной столицы в ледяное царство.

«По плитам тротуара перебегали, скользя и пересыпаясь, острые струи сухого снега, набиваясь в углубленные части сенатского здания и закругливаясь там воронкою; снег стремился дальше по выветренной мостовой с голыми серыми булыжниками, казавшимися мне холоднее самого мороза. Все вокруг было тусклого, сероватого цвета; снег отвердел, как алебастр, хрустел и визжал от прикосновения...»

...Ветер «гнал перед собою тучи снегу и наполнял воздух снежною пылью, засыпавшею глаза...

А замерзающий город убран флагами, которые, повинуясь ветру, поминутно обвертывались вокруг шестов... Во всей этой торжественности, при двадцатиградусном морозе, чувствовалась какая-то натяжка, что-то заказное, неестественное, насильственное, напоминающее улыбку человека, которому на самом деле хочется заплакать...»

Даже в этот момент замерзания Петербург не теряет своей «умышленности», противоречия с естеством. И мысль Григоровича уносится к той части Невы, где к этому времени приезжие мезенские рыбаки ставят обыкновенно свою юрту и где подле нее можно тогда видеть несколько тощих оленей, таких же почти белых, как снег, на котором они стоят с понурыми головами.

Вот там, «в этой части города, все как будто на своем месте, на своей почве, ничто не нарушает гармонии, и все кажется совершенно естественным и нормальным».

Все остается таким, каким было до того рокового момента, когда был вызван к бытию волею гиганта, наперекор стихиям, великий, трагический город, полный диссонансов.

«Громадные колонны собора так застыли в своих бронзовых постаментах, между ними ходил и гудел такой нестерпимый ветер, что, помнится, мною руководила одна только мысль: пройти мимо как можно скорее».

По площади замерзающего города тянется похоронная процессия. «Гроб был обит черным сукном с серебряным галуном, на крышке красовалась треугольная шляпа с золотым жгутом и белым плюмажем, казавшимся снежною бахромою... между крышкой и краем гроба выглядывала коленкоровая сплойка, вырезанная фестонами; вздрагивая, как рюшь на чепце старухи, она сбрасывала иней, сыпавшийся на платформу... Внутри гроба должно было быть теперь страшно холодно... покойник, без всякого сомнения, успел совсем замерзнуть».

«А вот потом, когда обряд похорон совершится и все разойдутся и разъедутся, когда быстро набежавшие зимние петербургские сумерки превратятся в глухую ночь... останется он один в гробу в этой мерзлой могиле, один в углу Смоленского кладбища, — один далеко ото всех, среди ночной тьмы и снежной пустыни с гуляющею вокруг метелью...»

Здесь тонко проведена параллель между судьбою города и его угасшего обитателя. Торжественная, заказная нарядность жизни, от которой осталась на крышке гроба «треугольная шляпа с золотым жгутом и белым плюмажем, казавшимся снежной бахромою». Под крышкой же гроба — мерзлый генерал, который скоро опустится в мерзлую землю и останется среди ночной тьмы и снежной пустыни с гуляющей вокруг метелью.

А дух города, его строитель чудотворный, Медный Всадник? И он, вместе со своим детищем, погружается в ледяное царство. «Минуту спустя, приподняв ресницы, увидел я справа памятник Петра. Всадник и с ним копь, так быстро взбежавшие на скалу, казалось, примерзли к граниту; самая скала показалась мне промерзшей насквозь до глубины своей сердцевины. Внутри памятника, в пустом пространстве, прикрытом бронзовой оболочкой коня и всадника, должен был нарасти густой слой игловатого инея, снаружи, на выступающих частях памятника, бронза отливала холодным глянцем, от которого озноб проходил по членам, и только на простертой руке Петра, да еще на лаврах, покрывающих его голову, белел снег, обозначившийся беловатыми пятнами в сером, обледенелом воздухе».

Ледяная смерть неумолимо овладевает Медным Всадником.

А вместе с ним в мраке и холоде медленно угасает Северная Пальмира.

Петербург превращается в Коцит[15], в последний круг Дантова ада.

Noi passamrn’ oltre, la dove la gelala
Mnvidamenle un’ a lira genie Fascia[16]

И Григорович мысленно переносится в далекие края, прочь от холода: «Еще дальше — солнечный луч скользит уже по волнам, и все там — и небо, и воды, и дальние берега,— дышало теплом и светом. Помню, радостное, до слез радостное чувство овладело вдруг мною; как птица хотел я взмахнуть крыльями и с криком броситься вперед. Но солнечная улыбающаяся даль мгновенно исчезла, и снова очутился я на Сенатской площади...»[17]

Нет выхода из обреченного города, a riveder le stelle[18] улыбающейся жизни.

Во всех образах рассмотренных отрывков из Герцена, Огарева, Тургенева, Григоровича слышится похоронный звон Петербургу, умышленному и неудавшемуся городу.

* * *
На защиту его с бодрыми и страстными речами выступает Белинский. Для него этот город прежде всего знамя борьбы за единение с Западом, око, через которое Россия смотрит на Европу. Его статья «Петербург и Москва» противоположна содержанию статьи Герцена «Москва и Петербург». Белинского возмущает самый подход к «столице новой Российской Империи» русского общества.

«Многие не шутя уверяют, что это город без исторической святыни, без преданий, без связи с родной страной, — город, построенный на сваях и на расчете». Что за беда, что нет прошлого! Вся прелесть Петербурга, что он весь «будущее». «Петербург оригинальнее всех городов Америки, потому что он есть новый город в старой стране, следовательно, есть новая надежда, прекрасное будущее этой страны». Таким образом, великий и радостный смысл повой столицы для Белинского в том, что Петербург — город обновления. О какой исторической святыне можно говорить, когда он сама молодость! Памятников, над которыми пролетели века, в Петербурге нет и быть не может, потому что сам он существует со дня своего заложения только сто сорок один год; но зато он сам есть великий исторический памятник.

Петербург построен на расчете. Но «расчет есть одна из сторон сознания». Он есть произведение сознательного духа. «Всюду видны следы его строителя».

В этом его красота. «Мудрость века сего говорит, что железный гвоздь, сделанный грубой рукой деревенского кузнеца, выше всякого цветка, с такой красотой рожденного природой, выше его в том отношении, что он — произведение сознательного духа, а цветок есть произведение непосредственной силы».

Создатель Петербурга — гений отрицания. Но его отрицание направлено на прошлое и лишено произвола. «Ибо произвол может выстроить только Вавилонскую башню, следствием которой будет не возрождение страны к великому будущему, а разделение языков». Воля Петра не произвол, потому что Великий Император органически связан со своей страной. «Его доблести, гигантский рост и гордая, величавая наружность с огромным творческим умом и исполинской волею, — все это так походило на страну, в которой он родился, на народ, который воссоздать был он призван, страну беспредельную, но тогда еще не сплоченную органически, народ великий, но с одним глухим предчувствием своей великой будущности». Таким образом оспаривает Белинский и утверждение, что Петербург не связан с родной страной. Дух Петра связал органически новую столицу с древней страной.

Город, построенный на сваях. И этот упрек звучит для Белинского похвалой. Пусть кругом сырость проникает в каменные дома и человеческие кости и круглый год свирепствует гнилая и мокрая осень, пародирующая то весну, то лето, то зиму. Петербург — город великой борьбы, напряженного труда... «Казалось, судьба хотела, чтобы спавший дотоле непробудным сном русский народ кровавым потом и отчаянной борьбой выработал свое будущее, ибо прочны только тяжким трудом одержанные победы, только страданиями и кровью стяжанные завоевания!»

Так горячо боролся неистовый Виссарион против образа Петербурга, выдвигаемого отрицателями новой столицы. «Петербург — случайное и эфемерное порождение эпохи, принявшей ошибочное направление, гриб, который в одну ночь вырос и в один день высох». Петербург Белинского — дитя великого народа, стремящегося к возрождению. Город, знаменующий отречение от старого, отрицание во имя обновления; город напряженного труда и великой борьбы. Словом, город бурно рождающейся новой жизни. Его пафос — грядущий день.

Такова идея Петербурга у Белинского.

Можно было бы ожидать, что с Белинским начинается возрождение светлого лика Петра творения, и он повторит с верою пушкинский призыв:

Красуйся, град Петров, и стой
Неколебимо, как Россия!

Тщетно стали бы мы искать воплощения идеи нашего критика в конкретных образах, рожденных ясным созерцанием облика Петербурга. Несомненно, Белинский любил северную столицу, но эта любовь не раскрыла ему глаз. Его Петербург родился из борющихся идей и не нашел опоры в жизненных впечатлениях, мало отличающихся от наблюдений Тургенева или Герцена. Под этим «небом, похожим на лужу», «дома сущие ноевы ковчеги, в которых можно найти по паре всяких животных»[19]. Белинскому удалось живо описать только деловитый быт города. Несмотря на то что Петербург стал знаменем борьбы за идеалы Запада, он продолжал постепенно угасать в сознании русского общества.


 
IV

Помрачение образа Петербурга в сознании общества продолжалось. Развитие полицейски-бюрократической державы Николая I, международного жандарма, усиливало отчуждение от северной столицы. Ее архитектурный пейзаж казался выражением духа казенщины и военщины (казарменный город). Этот процесс осложняется новым, протекающим в связи с развитием капитализма. Новые слои общества вытесняют старые, более культурные, создававшие Северную Пальмиру. Город застраивается новыми зданиями, соответствующими возникающим потребностям, приспособленными к наживе. Нарушается строгий, стройный вид гранитного города, стираются его индивидуальные черты. Genius loci[20] Петербурга, оскорбленный новыми зданиями, новыми людьми, надолго прячется в гранитные недра. Лик города как бы угасает в сознании общества.

Однако было бы несправедливо утверждать, что это угасание распространяется на восприятие всех сторон души города.

С ростом реалистического течения в русской литературе бытовые стороны жизни города привлекают все большее внимание.

В 1844 году появляется первая часть сборника «Физиология Петербурга», составленная из трудов русских литераторов, под редакцией Н. А. Некрасова, спустя год вышла 2-ая часть[21]. Белинский замечает, что «цель этих статей познакомить с Петербургом». «Не должно забывать, что «Физиология Петербурга» — первый опыт в этом городе»[22].

Судя по содержанию статей, под физиологией города следует понимать то же, что Гончаров понимает под «второй природой»[23].

Вся петербургская практичность, нравы, тон, служба — это вторая петербургская природа. «Петербургские страсти, петербургский взгляд, петербургский годовой обиход пороков и добродетелей, мыслей, дел, политики и даже, пожалуй, поэзии»[24]. Вот цикл интересов, исследующих физиологию Петербурга.

В сборниках характеризуются «Петербургские углы» (в очерках Григоровича «Петербургские шарманщики» есть описание Сенной площади), петербургские типы и нравы (В. И. Луганского «Дворник», Кульчицкого «Омнибус», Григоровича «Петербургские шарманщики», Некрасова «Чиновник», Панаева «Петербургский фельетонист» и т. д .)[25]. Есть и описание отдельных учреждений. Так, одна статья посвящена характеристике Александрийского театра.

Физиология Петербурга, его вторая природа, надолго заинтересовала наших писателей. Явилась потребность исследовать жизнь города — этого чудовища, складенного из груды людей и камней. Однако нашими реалистами было утрачено ощущение города как «нечеловеческого существа». Интерес сосредоточился на быте, и самый образ города, и его идея обычно составляют едва заметный фон при описании его физиологии.

В этом отношении особенно характерна «Обыкновенная история» Гончарова. Молодой Адуев, расставаясь со столицей после завершения своих житейских Lehrjahre[26], подводит итог влиянию на него столицы.

«Прощай, — говорил он, покачивая головой и хватаясь за свои жиденькие волосы, — прощай, город поддельных волос, вставных зубов, ваточных подражаний природе, круглых шляп, город учтивой спеси, искусственных чувств, безжизненной суматохи. Прощай, великолепная гробница глубоких, сильных, нежных и теплых движений души!..»[27]

В этом отрывке Петербург характеризуется не авторитетными устами остывшего мечтателя. Но два суждения следует подчеркнуть: бюрократический характер в словах «учтивая спесь» и общий характер жизни — безжизненная суматоха. Оценка, упорно повторяемая в ряде поколений.

На основании таких суждений трудно наметить образ Петербурга Гончарова. Но отрывочный материал можно пополнить. Так, например, следует отметить, что И. А. Гончаров умеет передать провинциальный характер столичной окраины.

«Мир и тишина покоятся над Выборгской стороной, над ее немощеными улицами, деревянными тротуарами, над тощими садами, над заросшими крапивой канавами, где под забором какая-нибудь коза, с оборванной веревкой на шее, прилежно щиплет траву или дремлет тупо, да в полдень простучат щегольские, высокие каблуки прошедшего по тротуару писаря, зашевелится кисейная занавеска в окошке и из-за ерани выглянет чиновница или вдруг над забором в саду мгновенно выскочит и в ту же минуту спрячется свежее лицо девушки, вслед за ним выскочит другое такое же лицо и также исчезнет, потом явится первое и сменится вторым, раздается визг и хохот качающихся на качелях девушек» («Обломов»)[28]. Эти простые образы отдельных уголков города, воспринятых с бытовой стороны, можно дополнить рядом других описаний отдельных сторон жизни Петербурга.

В рассказах И. С. Генслера мы находим любопытную характеристику отдаленного уголка Петербурга — Гавани («Гаванские чиновники в домашнем быту, или Галерная Гавань во всякое время дня и года. Пейзаж и жанр»). Тема наводнения здесь трактуется в спокойных бытовых тонах. Гавань почти каждую осень затопляет вода, гонимая вспять моряной... «Между тем как в других частях города спокойно выслушивают третий пушечный выстрел из Адмиралтейства, возвещающий о значительном возвышении воды в невских берегах, — в Гавани при 3-ем выстреле с Кроншпица все приходит в движение, все засуетилось. И недаром: очень часто вслед затем Гавань превращается в Венецию». Однако обитатели Гавани не покидают этого беспокойного уголка столицы. «Честь и слава достойным петровским потомкам!» Кругом жизнь переменилась, город не раз менял свой наряд, а старая Гавань все та же. Как только войдешь в Гавань, сейчас же пахнёт на вас патриархальным воздухом. «Все в Гавани глядит ветхостью... все скрипит, кряхтит и кашляет, доживая последние минуты существования. Этим старичкам-домикам очень хотелось бы прилечь на покой, после долго испытанных ими тревог, разного рода бурь и непогод. Они заиндевели, поседели, поросли мохом, как, может быть, покривившиеся надмогильные деревянные кресты их первых владельцев, давно покоящихся под сению берез, осин и верб Смоленского кладбища». Созерцая Гавань, можно живо ощутить первоначальное ядро города. Она осталась неизменной, как корявая ель среди весеннего, пышно зазеленевшего леса.

«Это первообраз города, первая идея его, сохранившаяся в первобытном состоянии...»[29]

Писатели второй половины XIX века вслед за Пушкиным полюбили окраины города и искали в них раскрытия еще не исследованных сторон многогранного города.

Глеб Успенский описывает в заметках «Из конки в конку»[30] свои наблюдения во время прогулок по окраинам города, предпринятых им, чтобы измаять душу в час тоски невыразимой по чему-то забытому, что выела столичная жизнь. Путешествие на империале по дальнему пути нарвского тракта дает ему возможность созерцать нелепую, говорливую жизнь фабричных окраин Петербурга. Кое-какой материал, интересный в этом отношении, можно найти в очерках И. Кущевского[31].

Н. Г. Помяловский дает выразительное описание ненастной петербургской ночи: «Ночь точно опьянела и сдуру, шатаясь по городу, грязная, и злилась и плевала на площади и дороги, дома и кабаки, в лица запоздалых пешеходов и животных... На небе мрак, на земле мрак, на водах мрак. Небо разорвано в клочья, и по небу облака словно рубища нищих несутся. Несчастные каналы, помойные ямы и склады разной пакости в грязных домах родного города — дышат; дышат и отравляют воздух миазмами и зловонием, а в этом зловонии зарождается мать-холера, грядущая на город с корчами и рвотой... Гром заржал на небе, молния разнолинейными, ослепительными полосами осветила разнообразнейшую картину природы. Ветер взвыл и помчался, понес грязный и промозглый воздух по улицам, застучал жестью крыш, расшибал со звоном стекла в окнах и далее понес по городу грязный, промозглый воздух. Нева развозилась, она теперь темна, но с рассветом покажет желтую мутную воду...»[32]

В этом отрывке рассеялось жуткое величие «ненастной петербургской ночи», и в слова, характеризующие хаос, вносится жалоба обывателя.

Таинственной жизни города, совершающейся за всеми этими отдельными проявлениями, наши бытовики не знали. Оттого им и не могла удаться передача лика Петербурга, хотя они и сделали ряд ценных наблюдений, подчеркивающих то одну, то другую сторону многообразного облика северной столицы.

* * *
Только редактору сборников «Физиология Петербурга», Н. А. Некрасову, удалось поставить, оставаясь в плоскости быта, проблему Петербурга достаточно широко и создать объединенный образ. Н. А. Некрасов восстает против легенды о чудотворном строителе; вместе с тем он подчеркивает ненужность северной столицы, оставшейся чуждой своей стране:

Возникнув с помощью чухонского народа
Из топей и болот в каких-нибудь два года,
Она до наших дней с Россией не срослась[33].

Далее поэт развертывает панораму Северной Пальмиры:

Театры и дворцы, Нева и корабли,
Несущие туда со всех концов земли
Затеи роскоши; музеи просвещенья,
Музеи древностей — «все признаки ученья»
В том городе найдешь...

Целая строчка взята у Пушкина. Н. А. Некрасов хочет сказать, что он знает традиционный Петербург, что все возможное о нем сказано, только одно просмотрели.

...Нет одного — души!

Тело без души разлагается, и поэт в целом ряде образов характеризует гниение города.

Нева со своим державным течением мертва.

Пусть с какой-то тоской безотрадной Месяц с ясного неба глядит На Неву, что гробницей громадной В берегах освещенных лежит, И на шпиль, за угрюмой Невою, Перед длинной стеной крепостною, Наводящей унынье и сплин[34].

Все проявления жизни болезненного города отравлены тяжким недугом. Даже дома кажутся, среди невыносимой грязи, зараженными золотухой.

Чистоты, чистоты, чистоты!
Грязны улицы, лавки, мосты,
Каждый дом золотухой страдает;
Штукатурка валится — и бьет
Тротуаром идущий народ...
Милый город!..
...В июле пропитан ты весь
Смесью водки, конюшни и пыли —
Характерная русская смесь...
От природы отстать не желая,
Зацветает в каналах вода.
(«Кому холодно, кому жарко»)[35]

Большой город обрисован с безжалостной иронией. Еще у Тургенева внесен мотив чахоточного румянца и томления духа в белую ночь. Здесь уже в холодном свете дня выступают беспросветные будни.

Самый воздух отравлен, и смерть насыщает ветер, гуляющий по улицам Петербурга.

Ветер что-то удушлив не в меру,
В нем зловещая нота звучит,
Все холеру — холеру — холеру —
Тиф и всякую немочь сулит![36]

Эти троекратные повторения придают особый характер стилю характеристик Н. Л. Некрасова, как однообразный гул бьющихся о набережную волн. В прокаженном городе только смерти привольно. Все о ней напоминает. Всюду memento mori...[37]

Подле вывески «делают гробы»
Прицепил полуженные скобы
И другие снаряды гробов, —
Словно хочет сказать: «Друг-прохожий,
Соблазнись — и умри поскорей!»[38]

Даже повеселиться «те, кому тепло», едут на кладбище.

...Могилы вокруг,
Монументы... Да это кладбище[39].

Описание кладбища на окраине Петербурга, так хорошо изображенное А. С. Пушкиным, удается и Н. А. Некрасову. Вот место успокоения петербуржца при подходящем освещении.

День по-прежнему гнил и не светел,
Вместо града дождем нас мочил.
Средь могил, по мосткам деревянным
Довелось нам долгонько шагать.
Впереди, под навесом туманным,
Открывалась болотная гладь:
Ни жилья, ни травы, ни кусточка,
Все мертво — только ветер свистит.
....................................
Наконец вот и свежая яма,
И уж в ней по колено вода...

И тему «приключения с покойником» использовал Н. А. Некрасов.

Коляска с проезжавшим офицером зацепила дроги с мертвецом —

Гроб упал и раскрылся. «Сердечный ты мой!
Натерпелся ты горя живой,
Да пришлося терпеть и по смерти»...
(«О погоде»)

Что дает Некрасову созерцание Петербурга? Безысходная тоска овладевает душой.

Злость берет, сокрушает хандра,
Так и просятся слезы из глаз[40].

Большой, бессмысленно суетливый город, какой-то ненужный, «лишний город», как были «лишние люди».

И мрачная стихия, готовая поглотить его, утратила черты и грозного, безликого хаоса, посягающего на космическое начало творчества лица, и Немезиды, карающей за попранную правду. Стихия, выступающая у Некрасова, такая же бессмысленная, слепая, как и сам город. Дуализм исчез. Ни в городе, ни в восстающих против него стихиях нет правды. Все стало бессмыслицей.

Ночью пушечный гром грохотал —
Не до сна! Вся столица молилась,
Чтоб Нева в берега воротилась,
И минула большая беда —
Понемногу сбывает вода.
Начинается день безобразный —
Мутный, ветреный, темный и грязный[41].
(«О погоде»)

К этому городу смерти относится Н. А. Некрасов с большим интересом. Внимательно всматривается он и в «архитектурный пейзаж», изучает и «физиологию», иногда невольно увлекаясь своеобразием города. При описании зимы поэт неожиданно находит слова, достойные прошлого Петербурга.

...Каждый шаг,
Каждый звук так отчетливо слышен.
Все свежо, все эффектно: зимой,
Словно весь посеребренный, пышен
Петербург самобытной красой!

Убор из инея составляет действительно прекрасное украшение туманной столицы севера, сообщая ему своеобразную пышность (только эпитет «эффектно» ослабляет впечатление).

Серебром отливают колонны,
Орнаменты ворот и мостов;
В серебре лошадиные гривы,
Шапки, бороды, брови людей,
И, как бабочек крылья, красивы
Ореолы вокруг фонарей![42]

Но Н. А. Некрасову редко удавалось отмечать красоту Петербурга. Гораздо характернее для него другой отрывок, посвященный описанию петербургского ландшафта:

Говорят, еще день. Правда, я не видал,
Чтобы месяц свой рог золотой показал,
Но и солнца не видел никто.
Без его даровых, благодатных лучей
Золоченые куполы пышных церквей
И вся роскошь столицы — ничто.
Надо всем, что ни есть: над дворцом и тюрьмой,
И над медным Петром, и над грозной Невой,
До чугунных коней на воротах застав
(Что хотят ускакать из столицы стремглав) —
Надо всем распростерся туман.
Душный, стройный, угрюмый, гнилой,
Некрасив и эту пору наш город большой,
Как изношенный фат без румян[43].

Но туман свойствен Петербургу, что постоянно подчеркивает и Н. А. Некрасов, а солнце лишь редкий гость, чувствующий себя как будто не совсем хорошо в больном городе, а следовательно, по существу Петербург — изношенный фат без румян. Иронически-желчный тон поэта подчеркивается эпиграфом, взятым из лакейской песни:

Что за славная столица
Развеселый Петербург![44]

Изменились люди, изменился и город. С большим интересом наблюдает Н. А. Некрасов столичную жизнь. Он отмечает суету Невского проспекта:

Невский полон: эстампы и книги,
Бриллианты из окон глядят;
Вновь прибывшие девы из Риги
Неподдельным румянцем блестят.
Всюду люди шумят, суетятся[45].

Но теснота, и блеск, и радость не соблазняют поэта.

Показная сторона богатств европейского города имеет свою изнанку. Исследуя, как точный естествоиспытатель, Петербург, Н. А. Некрасов вводит в свою характеристику и рабочую окраину города:

Свечерело. В предместиях дальних,
Где, как черные змеи, летят
Клубы дыма из труб колоссальных,
Где сплошными огнями горят
Красных фабрик громадные стены,
Окаймляя столицу кругом...[46]

Новый город крупной промышленности вырастает из старой «военной столицы», но, к сожалению, эта тема мало развита, словно поэзия чувствует себя неуверенной на новых местах. Внешняя жизнь улицы в самых разнообразных ее проявлениях, но всегда в тоне желчной иронии, тщательно отмечается Н. А. Некрасовым в его описаниях Петербурга. Столь любимые толпою парады привлекали внимание поэта, но его характеристика антитетична описанию А. С. Пушкиным «потешных Марсовых полей»[47].

В этой раме туманной
Лица воинов жалки на вид,
И подмоченный звук барабанный
Словно издали жидко гремит...[48]

Парад подмоченный не может удержать внимание поэта, он с большей охотой обращается к толпе зрителей.

Кого тут нет.
Пеших, едущих, праздно зевающих
Счету нет!
Тут квартальный с захваченным пьяницей,
Как Федотов его срисовал;
Тут старуха с аптечною сткляницей,
Тут жандармский седой генерал;
Тут и дама такая сердитая —
Открывай ей немедленно путь!
Тут бедняк итальянец с фигурами,
Тут чухна, продающий грибы,
Туг рассыльный Минай с корректурами...[49]

Видимо, и сам Н. А. Некрасов хочет набросать эскиз во вкусе Федотова. Пестрая толпа стала больше интересовать, чем «однообразная красивость» войск в их «стройно-зыблемом строю»[50]. Более всего удается Н. А. Некрасову описание «трудовой жизни» петербургской улицы.

Начинают ни свет ни заря
Свой ужасный концерт, припевая,
Токари, резчики, слесаря,
А в ответ им гремит мостовая!
Дикий крик продавца-мужика,
И шарманка с пронзительным воем,
И кондуктор с трубой, и войска,
С барабанным идущие боем,
Понуканье измученных кляч,
Чуть живых, окровавленных, грязных,
И детей раздирающий плач
На руках у старух безобразных —
Все сливается, стонет, гудет,
Как-то глухо и грозно рокочет,
Словно цепи куют на несчастный народ,
Словно город обрушиться хочет.
Давка, говор... (о чем голоса?
Все о деньгах, о нужде, о хлебе.)
Смрад и копоть. Глядишь в небеса,
Но отрады не встретишь и в небе[51].

Весь отрывок построен на звуковых впечатлениях. Разнообразные шумы, грохоты, ревы, все сливается в жуткую симфонию (если можно говорить о созвучии там, где нет гармонии), как в Дантовом аду. Все это звуки обреченных на муки рабского труда. Для томящихся в этом inferno[52] нет неба, в котором можно было бы найти поддержку и успокоение. Смрад и копоть насыщают улицу.

Чу! визгливые стоны собаки!
Вот сильней,— видно, треснули вновь...
Стали греться — догрелись до драки
Два калашника... хохот — и кровь![53]

Это сочетание крови и хохота сообщает всей картине какое-то дьявольское выражение. Во всем городе не найти ничего, на чем бы можно было с отрадой остановиться взору. Остается одно — бегство без оглядки.

Ах, уйдите, уйдите со мной
В тишину деревенского поля![54]

Н. А. Некрасов запечатлел Петербург с самой мрачной стороны; его образ знаменует самый безотрадный момент в цепи сменяющихся образов северной столицы. Здесь мы находим полную антитезу городу Медного Всадника.

Вместе с тем следует отметить, что Н. А. Некрасов поставил достаточно широко проблему города, пытаясь в обрисовке его пейзажа, в характеристике его частей, в описаниях его быта найти общее выражение; все это свидетельствует, что Петербург, даже в эпоху своего помрачения, сохранял власть над сознанием, вызывал к себе жгучий интерес. Н. А. Некрасов определил город, в котором он трудной борьбой «надорвал смолоду грудь»[55], городом страданий, преступлений и смерти.

* * *
Среди писателей второй половины XIX века, воспитавшихся в традициях 60-х и 70-х годов, интересно отметить образы Петербурга, отраженные молодыми провинциалами, прибывавшими в столицу для приобщения к культурной жизни, для ознакомления с новыми идеями. Интересны характеристики Петербурга в этом смысле у В. Гаршина и В. Г. Короленко.

Гаршин создает ряд образов на темы «физиологии города» (интересно отметить описание Волкова кладбища). Но особый интерес представляет его синтезирующий образ Петербурга. Это неправда, что паша северная столица просто «болотный, немецкий, чухонский, бюрократический, крамольнический, чужой город». Гаршин, этот «южанин родом», «полюбил бедную петербургскую природу, белые весенние ночи, которые, к слову сказать, ничем не хуже пресловутых украинских ночей». Петербург стал его духовной родиной, и «это единственный русский город, способный стать духовной родиной» уроженца чужих краев. Чем объяснить это свойство? Петербург столица великой империи не искусственная, не выдуманная, а подлинный узел, связующий разнородный организм России. Гаршин указывает на реальную и могучую связь между страною и ее настоящею, невыдуманною столицею. Вся Россия находит в нем отклик. И «дурное и хорошее собирается в нем отовсюду»-- вот почему Петербург есть наиболее резкий представитель жизни «русского народа, не считая за русский народ только подмосковных кацапов, а расширяя это понятие и на хохла, и на белоруса, и на жителя Новороссии, и на сибиряка, и т. д.» Петербург живет жизнью всей империи. «Болеет и радуется за всю Россию один только Петербург. Потому-то и жить в нем трудно». Трудность петербургской жизни, на которую уже так хорошо указывал Герцен, заключает в себе большую прелесть. Это какая-то духовная страда. «Ибо жить в нем труднее, чем где-нибудь, не по внешним условиям жизни, а по тому нравственному состоянию, которое охватывает каждого думающего человека, попавшего в этот большой город»[56].

Петербург Гаршина следует сопоставить с образом его у Белинского. Это столица великой империи, органически связанная со своей страной, живущая лихорадочной сложной жизнью, отражая в себе биение жизни всей России. Город родной всякому подлинно русскому человеку, кто бы он ни был. Так же, как Белинский, не сумел и Гаршин найти художественное воплощение своему интересному образу. Идея Петербурга остается сама по себе, не связанная с очерками его физиологии. В конце первого очерка Гаршин предвидит этот упрек — где же этот «страдающий», «мыслящий» Петербург? — и обещает его показать в следующих очерках. Но мы напрасно стали бы искать исполнения этого обещания. Дать художественное конкретное воплощение Петербурга как выразителя духа великой империи было непосильно Гаршину, было не по силам и всему его времени. Один только Достоевский сумел дать характеристику «трудной» жизни Петербурга, но это только одна сторона образа Гаршина. Город, который болеет и радуется за всю Россию, остался художественно не воплощенным.

В своих воспоминаниях В. Г. Короленко сумел пополнить пробел в отражении Петербурга в русской литературе, выразив образ, близкий многим десяткам тысяч русских юношей, добравшихся до столицы из глухих углов пространной России в чаянии «неведомой, неясной кипучей жизни».

«Сердце у меня затрепетало от радости. Петербург! Здесь сосредоточено все, что я считал лучшим в жизни, потому что отсюда исходила вся русская литература, настоящая родина моей души... Это было время, когда лето недавно еще уступило место осени. На неопределенно светлом вечернем фоне неба грузно и как-то мечтательно рисовались массивы домов, а внизу уже бежали, как светлые четки, ряды фонарных огоньков, которые в это время обыкновенно начинают опять зажигать после летних ночей... Они кажутся такими яркими, свежими, молодыми. Точно мосле каникул впервые выходят на работу, еще не особенно нужную, потому что воздух еще полон мечтательными отблесками, бьющими кверху откуда-то из-за горизонта... И этот веселый блеск фонарей под свежим блистанием неба, и грохот, и звон конки, и где-то потухающая заря, и особенный крепкий запах моря, несшийся на площадь с западным ветром, — все это удивительно гармонировало с моим настроением. Мы стояли на главном подъезде, выжидая, пока разредится беспорядочная куча экипажей, и я всем существом впитывал в себя ощущение Петербурга. Итак, я — тот самый, что когда-то в первый раз с замирающим сердцем подходил «один» к воротам пансиона, — теперь стою у порога великого города. Вон там, налево, — устье широкой, как река, улицы... Это, конечно, Невский... Все это было красиво, мечтательно, свежо и, как ряды фонарей, уходило в таинственно мерцающую перспективу, наполненную неведомой, неясной, кипучей жизнью... И фонари, вздрагивая огоньками под ветром, казалось, жили и играли, и говорили мне что-то обаятельно-ласковое, обещающее... те же фонари впоследствии заговорили моей душе другим языком и даже... этой же мечтательной игрой своих огоньков впоследствии погнали меня из Петербурга»[57].

Здесь обращает на себя внимание мотив ряда фонарных огоньков. Интересно отметить эпитеты, характеризующие их: «светлые четки»... «веселый блеск фонарей под свежим блистанием неба»... «все это было красиво, мечтательно, свежо и, как ряды этих фонарей, уходило в таинственно мерцающую перспективу»... Все эпитеты радостные, возбуждающие, бодрые.

К теме убегающей цепи фонарей возвращается В. Г. Короленко несколько раз.

Маленькая студенческая комнатка... «...Я стоял у окна и смотрел... Таинственная мутная тьма. Беспорядочные огни, где-то над трубой высокой, тонкой, красный огонь, где-то свисток паровоза, и цепочка огней бежит по равнине... Что окажется днем в этом туманном хаосе из темноты, огней и тумана? Конечно, что-то превосходное, необычайное, неожиданное»[58].

Перед нами вечный русский юноша, стремящийся через Петербург в жизнь. Северная столица — Пропилеи к этой жизни. В нем должно оформиться миросозерцание, закалиться воля, наметиться путь жизненного служения, в нем же придется прикоснуться к горькой чаше гнусной российской действительности.

Но Петербург останется Пропилеями. Дорога бежит дальше. Вспомним юношу Гоголя, смотревшего так на северную столицу и нашедшего в ней могилу мечтаний[59], но взамен обретшего более глубокое знание тайн жизни,— а затем Белинского, Некрасова и тысячи безымянных, все новыми волнами наводняющих Петербург, превращающих его в город учащихся, в какой-то семинариум просвещенных работников России, жаждущих «сеять разумное, доброе, вечное»[60].

Подготовка кончена. Петербург при всем своем значении есть только этап. Дорога в настоящую жизнь за ним, огоньки бегут дальше:

«...Было свежо и приятно. Резкий ветер от взморья освежил воздух, дышалось легко. Мимо нашего окна быстро пробежал фонарщик с лестницей на плече, и вскоре две цепочки огоньков протянулись в светлом сумраке... Я почувствовал, как внезапная, острая и явно о чем-то напоминающая тоска сжала мне грудь. Она повторялась в эти часы ежедневно, и я невольно спросил себя, откуда она приходит? В ресторане я прочитывал номера «Русского Мира», в котором в это время печатался фельетоном рассказ Лескова «Очарованный странник». От него веяло на меня своеобразным простором степей и причудливыми приключениями стихийно бродячей русской натуры. Может быть, от этого рассказа, от противоположности его с моею жизнью в этом гробу веет на меня этой тоской и дразнящими призывами?

Я взглянул вдоль переулка. Цепь огоньков закончилась. Они теперь загорались дальше, наперерез по Мойке, Малой Морской. Я вдруг понял: моя тоска от этих огней, так поразивших меня после приезда в Петербург. Тогда были такие же вечера, и такие же огни вспыхивали среди петербургских сумерек. С внезапной силой во мне ожило настроение тогдашней веры в просторы жизни и тогдашних ожиданий...»[61]

Образ Петербурга, создавшийся не от общения с ним, а из прекрасного далека, мог легко наполниться чисто литературным содержанием. В. Г. Короленко, наряду с Петербургом учащейся молодежи, намечает и литературный Петербург: «Сердце у меня затрепетало от радости. Петербург! Здесь сосредоточено было все, что я считал лучшим в жизни, потому что отсюда исходила вся русская литература, настоящая родина моей души...»

Литературные образы остаются постоянными спутниками всех впечатлений студента Короленки:

«Это, конечно, Невский... Вот, значит, где гулял когда-то гоголевский поручик Пирогов... А где-то еще, в этой спутанной громаде домов, жил Белинский, думал и работал Добролюбов. Здесь коченеющей рукой он написал: «Милый друг, я умираю, оттого, что был я честен...»[62] Здесь и теперь живет Некрасов, и, значит, я дышу с ним одним воздухом...»[63]

Примечательно, что здесь о вымышленных героях говорится в том же тоне, как и о самих писателях. Все невзгоды петербургской жизни заранее приемлются: литература сделала их привлекательными.

«Небо было пасмурное, серое. Так и надо: недаром же его сравнивают с серой солдатской шинелью... Вот оно. Действительно, похоже. На верхушку Знаменской церкви надвигалась от Невского ползучая мгла. Превосходно. Ведь это опять много раз описанные «петербургские туманы». Все так! Я, несомненно, в Петербурге»[64].

Это настроение не является скоропреходящим. В. Г. Короленко признается, что «розовый туман продолжал заволакивать его петербургские впечатления...», «скучные кирпичные стены, загораживавшие небо...» нравились «потому, что они были знакомы по Достоевскому... Мне нравилась даже необеспеченность и перспектива голода... Это ведь тоже встречается в описаниях студенческой жизни, а я глядел на жизнь сквозь призму литературы»[65].

Итак, Петербург Короленко — город учащейся молодежи, определяющий ее жизненный путь, и город литературных традиций.

Ничего существенного в характеристику Петербурга не было внесено Л. Н. Толстым. Д. С. Мережковский объясняет этот пробел[66] равнодушием его, находящегося во власти земли сырой, ко всякому городу. И действительно, Л. Н. Толстой, постоянно избирая Петербург местом действия своих романов, нигде не касается индивидуальности нашего города. Однако его превосходная характеристика общего облика Москвы (см. «Война и мир». Наполеон на Поклонной горе) показывает, что Л. Н. Толстой живо чувствовал лицо города и умел его передать. Остается только пожалеть, что мы остались без образа Петербурга, созданного Л. Н. Толстым[67].



1. Источник: "Непостижимый город..." Душа Петербурга. Петербург Достоевского. Петербург Пушкина – Л.: Лениздат, 1991 – 335 с.
Анциферов Николай Павлович – историк, филолог, краевед, теоретик экскурсионного дела. Петербург является главным героем большинства монографий и статей Анциферова.
В 1921 г. вышел сборник «Об Александре Блоке», где было помещено исследование Анциферова «Непостижимый город (Петербург в поэзии А. Блока)». Работа Анциферова о Блоке стала фрагментом его монографии «Душа Петербурга», изданной в 1922 г. издательством «Брокгауз—Ефрон». Вслед за «Душой Петербурга» Анциферов выпускает монографии «Петербург Достоевского» (Пб., 1923) и «Быль и миф Петербурга» (Пг., 1924), написанные в форме историко-культурных экскурсий.
В 1950 г. вышли работы: «Москва Пушкина», «Пушкин в Царском Селе», «Петербург Пушкина». При чтении книги «Петербург Пушкина», включенной в настоящее издание, следует иметь в виду, что она писалась в пору господства вульгарно-социологического подхода к оценке литературы, в атмосфере оголтелой кампании борьбы с космополитизмом и специально к юбилею поэта. (вернуться)

2. Для И. С. Аксакова, как и для большинства славянофилов, Петербург был символом «западной цивилизации», с которой связывались все негативные начала русской истории и нравственности (ложь, насилие, разврат).
Петербург и весь петербургский период истории славяyофилы оценивали как измену исконным народным русским основам жизни. Судя по контексту, Анциферов мог иметь в виду известное стихотворение К. С. Аксакова «Петру» (1845), где, в частности, говорится о Петербурге: «Гнездо и памятник насилья – /Твой град рассыплется во прах!» (вернуться)

3. См., например, очерк В. Г. Белинского «Петербург и Москва» (1845). (вернуться)

4. «Былое и думы» (ч. 4, гл. XXVI). (вернуться)

5. «Москва и Петербург». (Примеч. авт.) (вернуться)

6. Здесь и выше цитаты, парафразы и пересказ из фельетона А. И. Герцена «Москва и Петербург» (1842). (вернуться)

7. Об этом Герцен писал в письме к Ш. де Рибейролю от 7 февраля 1854 г.: «Австрийский Lloyd, говоря о моей книге «Vom andern Ufer», называет меня русским Иеремией, плачущим на развалинах июньских баррикад».
Иеремия – древнееврейский пророк (VII и нач. VI в. до н. э.); в библейских книгах, носящих его имя, обличает нравственный упадок мира. (вернуться)

8. Сравнительная характеристика Москвы и Петербурга в статье «Станция Едрово» ничего существенного не прибавляет. (Примеч. авт.) (вернуться)

9. «Юмор». (Примеч. авт.) (вернуться)

10. Сатурн – символ неумолимого времени, поглощающего все, что оно породило (римск. миф.). (вернуться)

11. Здесь и выше цитаты и пересказ из поэмы Н. П. Огарева «Юмор» (1857) (ч. 2: «Письмо первое»). (вернуться)

12. «Призраки». (Примеч. авт.) (вернуться)

13. Здесь и выше цитаты из повести И. С. Тургенева «Призраки» (1864) (гл. XXII). (вернуться)

14. «Будете смотреть и не увидите» – из Евангелия от Матфея (гл. 13, ст. 14); ср.: Деяния святых Апостолов (гл. 28, ст. 26). (вернуться)

15. Коцит – одна из рек подземного царства (греч. миф.). (вернуться)

16. Мы пришли туда, где лед сурово сдавил другое племя (Dante. «Inferno», XXXIII, 91). (Примеч. авт.) (вернуться)

17. Здесь и выше цитаты и пересказ из романа Д. В. Григоровича «Сон Карелина» (см.: Григорович Д. В. Полное собрание сочинений. СПб., 1896. Т. И . С. 133–139). (вернуться)

18. A riveder le stelle – заключительные слова «Ада» Данте (песнь XXXIV, ст. 139): «вновь узреть светила» (пер. М. Лозинского). (вернуться)

19. Цитата из очерка Белинского «Петербург и Москва». Ср. образ дома – «Ноева ковчега» в письме Герцена к Ю. Ф. Куруте от 11 июня 1840 г.; в повести Достоевского «Бедные люди» (ПСС. Т. 1. С. 16). (вернуться)

20. Genius loci – дух-хранитель (божество) места (лат.). (вернуться)

21. Обе части сборника «Физиология Петербурга» вышли в 1845 г. в Петербурге. (вернуться)

22. Цитаты из рецензии Белинского на вторую часть «Физиологии Петербурга» (см.: Белинский В. Г. Полное собрание сочинений. М., 1955. Т. 9. С. 217). (вернуться)

23. Имеется в виду рассуждение в романе И. А. Гончарова «Обрыв» (1869) о характере Ивана Ивановича Аянова, «представителя большинства уроженцев универсального Петербурга», в котором «отражались, как солнце в капле, весь петербургский мир, вся петербургская практичность, нравы, тон, природа, служба — эта вторая петербургская природа, и более ничего» (ч. 1, гл. 1). (вернуться)

24. «Обрыв». (Примеч. авт.) (вернуться)

25. Указанные очерки Григоровича и Луганского (точное название: «Петербургский дворник») опубликованы в первой части сборника; очерки Некрасова, Панаева и А. Я. Кульчицкого (под псевдонимом: Говорилин) вошли во вторую часть. (вернуться)

26. Lehrjahre – Годы учения (нем.). (вернуться)

27. Цитата из романа И. А. Гончарова «Обыкновенная история» (1847) (ч. 2, гл. 5). (вернуться)

28. «Обломов» (ч. 4, гл. 9). (вернуться)

29. Пересказ и цитаты из книги Ивана Семеновича Генслера (1820–1870-е гг.) «Гаванские чиновники в домашнем быту, или Галерная гавань во всякое время дня и года. Пейзаж и жанр» (Спб., [1904]. С. 4–9 ). (вернуться)

30. Очерк Г. И. Успенского «С конки на конку» впервые опубликован под заглавием «Любя (из памятной книжки)» (Южный край. 1880. № 7 ). (вернуться)

31. Ивану Афанасьевичу Кущевскому (1847–1876) принадлежит ряд бытовых очерков о Петербурге, помещенных в его книгах «Маленькие рассказы, очерки, картинки и легкие наброски» (Спб., 1875) и «Неизданные рассказы» (Спб., 1882). (вернуться)

32. Цитата из повести Н. Г. Помяловского «Брат и сестра» (1864) (ч. 2). (вернуться)

33. «Дружеская переписка Москвы с Петербургом». (Примеч. авт.)
Здесь и ниже цитаты из «Московского стихотворения» (1860) Некрасова из цикла «Дружеская переписка Москвы с Петербургом». (вернуться)

34. «Кому холодно, кому жарко». (Примеч. авт.) (вернуться)

35. Из стих. Некрасова «Кому холодно, кому жарко!» (между 1863–1865 гг.) из цикла «О погоде». (вернуться)

36. Из стих. Некрасова «До сумерек» (1859) из цикла «О погоде». (вернуться)

37. Memento mori – Помни о смерти!.. (Лат.) (вернуться)

38. Из стих. Некрасова «Сумерки» (1859) из цикла «О погоде». (вернуться)

39. «Кому холодно, кому жарко». (Примеч. авт.) (вернуться)

40. Здесь и выше цитаты из стих. Некрасова «Утренняя прогулка» (1858) из цикла «О погоде». (вернуться)

41. Там же. (вернуться)

42. «Кому холодно, кому жарко». (Примеч. авт.) (вернуться)

43. «О погоде». (Примеч. авт.) Из стих. Некрасова «Сумерки». (вернуться)

44. Эпиграф к циклу «О погоде». (вернуться)

45. «Кому холодно, кому жарко». (Примеч. авт.) (вернуться)

46. Ibid. (Примеч. авт.) (вернуться)

47. Из «Вступления» к «Медному всаднику». (вернуться)

48. «О погоде». (Примеч. авт.) Из стих. Некрасова «До сумерек». (вернуться)

49. Там же. (вернуться)

50. Цитаты из «Вступления» к «Медному всаднику». (вернуться)

51. Из стих. Некрасова «Сумерки». (вернуться)

52. Inferno – Ад ( ит.).(вернуться)

53. «О погоде». (Примеч. авт.) Из стих. Некрасова «До сумерек». (вернуться)

54. Из стих. Некрасова «Сумерки». (вернуться)

55. Парафраз из стих. Некрасова «Кому холодно, кому жарко!»: «Надорвали мы смолоду грудь». (вернуться)

56. Все эти отрывки взяты из «Петербургских писем». (Примеч. авт.) (вернуться)

57. В. Г. Короленко. История моего современника. Т. II, стр. 50. (Примеч. авт.) Цитируется глава «В Петербурге!». (Примеч. ред.) (вернуться)

58. Ibid., стр. 59. (Примеч. авт.) (вернуться)

59. Видимо, незнакомка в повести «Невский проспект» олицетворяет мечту о Петербурге, обманувшую Гоголя (предположение В. Виноградова). (Примеч. авт.)
Вероятно, эта мысль прозвучала в докладе В. В. Виноградова «Сюжет повести Гоголя „Невский проспект"», прочитанном в Государственном институте истории искусств 22 мая 1921 г. (вернуться)

60. Из стих. Некрасова «Сеятелям» (1876). (вернуться)

61. Цитата из «Истории моего современника» Короленко (т. 2, ч. 2, гл. X). (вернуться)

62. Цитата из стих. Н. А. Добролюбова «Милый друг, я умираю...» (1861). (вернуться)

63. «История моего современника» (т. 2, ч. 1, гл. IV). (вернуться)

64. Там же (т. 2, ч. 1, гл. V). (вернуться)

65. Там же (т. 2, ч. 2, гл. I). (вернуться)

66. «Толстой и Достоевский» [Сиб., 1909]. (Примеч. авт.) (вернуться)

67. А. П. Чехов также остался равнодушен к проблеме города как индивидуального существования. Русское общество к концу XIX века совсем утратило чувство личности города. У А. П. Чехова можно найти лишь мимолетные замечания, характеризующие быт Петербурга. Так, у него можно встретить обрисовку облика петербуржца. «Наружность у Орлова была петербургская: узкие плечи, длинная талия, впалые виски, глаза неопределенного цвета и скудная, тускло окрашенная растительность на голове, бороде и усах. Лицо у него было холодное, потертое, неприятное». («Рассказ неизвестного человека»). (Примеч. авт.) (вернуться)

 
 
 



 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Яндекс.Метрика
Используются технологии uCoz