Образы Петербурга. Глава VI. Анциферов Н. П.
 
Главная
 
Петербург Пушкина
 
Петербург Достоевского
 
Литературный Петербург. Коломна
 
Набережная Мойки, 12
 
 
Иллюстрация М.В.Добужинского к повести Ф. М. Достоевского "Белые ночи"
 
Вид на Михайловский замок со стороны Фонтанки. Картина Ф.Я.Алексеева, 1810 г.
Вид на Михайловский замок со стороны Фонтанки. Картина Ф.Я.Алексеева, 1810 г.
 
Вид Сенной площади в Санкт-Петербурге. Иванов И. А. Раскрашенная гравюра, 1814 г.
 
 
Петербург в русской литературе
 
Николай Павлович Анциферов
(1889–1958)
 
"НЕПОСТИЖИМЫЙ ГОРОД..." [1]

ДУША
ПЕТЕРБУРГА
 


 
ОБРАЗЫ ПЕТЕРБУРГА

 
VI

Исподволь подготовлялось возрождение любви и понимания северной столицы. Первые годы двадцатого века до мировой катастрофы принесли с собою многообразный интерес к Петербургу. Но в этом подходе к нему не было единства стиля. Есть только одна черта, присущая всем: признание значительности Петербурга. Переходя к разбору всех этих течений, следует попытаться сгруппировать их. Прежде всего нужно отметить возрождение интереса к внешнему облику города в связи с интересом к его архитектуре.

Здесь не место вдаваться в решение сложного вопроса о причинах возрождения архитектурного вкуса. Этот вопрос связан не только с явлениями русской, но и общеевропейской культуры и знаменует вступление европейских народов в синтетическую эпоху зрелости, предвещает приближение золотой осени Европы. Для нас важно отметить отрадное явление раскрытия великой архитектурной ценности Петербурга, возрождение его каменной плоти. Без этого процесса мы не могли бы постигнуть полноты образа нашего города, не могли бы даже познать как должно содержание его души, ибо значительная доля ее заключена в архитектурном пейзаже города. Genius loci[2] не заговорит с нами на понятном языке, если мы не углубимся в постижение его каменного святилища. Можно даже сказать, что стихов Державина и Пушкина, посвященных Петербургу, до этого мы не могли понимать как должно. Возобновилась духовная работа, заглохнувшая, казалось, безнадежно в 30-х годах. Прежде всего заговорили художники. Александр Бенуа в своей знаменательной статье, помещенной в «Мире искусства»[3], дает характеристику души города, опираясь на оценку его каменной плоти. Эта статья как бы подводит итоги всему пережитому в истории образа Петербурга. Перед нами северная столица, за которой чувствуется Великая империя.

«Для прежней, большой, доброй, неряшливой России он все еще через двести лет чужой, непонятный и даже ненавистный сержант, — не добродушный дядька, а именно солдафон с палкой, но для всякого, кто не захочет слушать недовольный ропот расползшейся старушки, так страшно любящей свою тяжелую, но и сладкую дрему, — этот сержант превращается в мудрого, страшного, но пленительного гения, зорко следящего своим светлым холодным взором за всем тем, что творится на белом свете. Разумеется, надолго еще останется загадкой, почему для старушки понадобился не ночной сторож, а такой гений, а также почему его холодный, страшный взор все же притягивает к себе, почему и в этом холодном взоре чувствуется великое, прекрасное и даже любимое, достойное любви божество».

Бенуа не дает объяснения, почему это божество с холодным, страшным взором (не Медный ли Всадник?) притягивает, представляется великим и прекрасным, достойным любви. Не потому ли, что его трагическое лицо озарено отблеском титанической борьбы, великого надрыва, что грозный призрак гибели бросает на него апокалиптическую тень?

Как много должно было пережить русское общество, чтобы вновь полюбить Медного Всадника! Образ города трагического империализма вновь ярко озарен в сознании русского общества. Сложна его душа, полна противоречий. Это видели все, кто умеет видеть. Но Александр Бенуа доводит светотень до резкого контраста. С одной стороны, «в Петербурге есть именно тот же римский, жесткий дух, дух порядка, дух формально совершенной жизни (вспомним регулярную столицу Ап. Григорьева), несносный для общего разгильдяйства, но бесспорно не лишенный прелести». Далее Александр Бенуа сравнивает его с сенатором, облаченным в свою пурпуром окаймленную тогу с широкими прямыми складками, преисполненным «gravitas»[4]. С другой стороны, это действительно самый фантастический город. «В этой чопорности, в этом, казалось бы, филистерском бонтоне есть даже что-то «фантастическое», какая-то сказка об умном и недобродушном колдуне, пожелавшем создать целый город, в котором, вместо живых людей и живой жизни, возились бы безупречно играющие свои роли автоматы (вспомним Гоголя, Одоевского), грандиозная, но слабеющая пружина. Сказка довольно мрачная, но нельзя сказать чтобы окончательно противная»[5].

Наметив психологический фон, Александр Бенуа дает тонкую характеристику своеобразной красоты архитектурного стиля старого Петербурга.

Физиология города тоже интересует его, но он выбирает в ней не будни, а праздники, видя в них богатый материал для характеристики лица города. В ряде превосходных очерков, появившихся в соответственные дни на страницах «Речи» (в 1915—16 гг.), обрисовывает он: Рождество, Новый год, Масленицу, Вербную неделю и Пасху, и всюду слышится: «люблю тебя, Петра творенье».

Вслед за Александром Бенуа другой художник, Игорь Грабарь, создает впервые «историю Петербургской Архитектуры»[6], в которой раскрывается великое художественное богатство Северной Пальмиры, обрисовывается лихорадочный рост каменного города и спутников этого светила, окрестных «Парадизов»: Петергофа, Царского Села, Павловска. Указывается на грандиозный размах архитектурных начинаний, сообщается и о замыслах, которым не суждено было воплотиться, но которые дополняют характеристику того, что воплотиться смогло. Наконец, обрисованы образы строителей, наложивших печать своей индивидуальности на художественное творчество северной столицы.

Лукомский[7] задается целью научить любить второстепенные «интимные, заброшенные уголки» милой старинки, если они «нужны не так же, как первоклассные сооружения, то нужны для цельности общей картины, нужны как хористы, как музыканты, как статисты нужны в общей постановке оперы». Ознакомившись с ними, «можно будет увидеть и устыдиться за погибшие здания, пожалеть об испорченных и полюбить уцелевшие милые остатки былой цветущей эпохи, когда люди умели и хотели красиво строить все, что им приходилось строить: и дворец, и церковь, и доходный дом, и особняк, и мост, и ворота, и сарай, и беседку...»[8]

Но Лукомский не является пассеистом[9], до эстетического чувства которого красота доходит только из «прекрасного далека»[10] прошлого. Для него рядом с прекрасным старым Петербургом существует «Новый Петроград», достойный внимательной художественной оценки. Новый Петроград[11], воздвигаемый в стиле старого Петербурга, в контакте со вкусами и запросами нового времени (Фомин, Ильин, Дмитриев), или же созидаемый в традициях итальянского большого классицизма (Щуко, Лялевич, Перетяткович, Лидваль)[12].

Знаток Петербурга В. Я. Курбатов посвятил любимому городу путеводитель[13], в котором, наряду с систематическим обзором фрагментов старого города по отдельным улицам, дана и история его архитектуры.

Художники: Серов, Добужинский, Лансере, Бенуа, Остроумова-Лебедева запечатлели в своем творчестве новый подход к Петербургу[14].

Рассеялся туман, окутавший на долгие годы гордый, стройный вид архитектурного пейзажа. Снова появилось чувство устойчивости города. Строгие монументальные громады, такие могучие, внушили спокойную уверенность: бег времен не сокрушит этой твердыни:

quod non...
possit diruere... innumerabilis
annorum series et fuga temponim[15]

Лирическое волнение стихло. Наступил момент спокойного, ясного созерцания. Из старого города вырастал новый, перед Северной Пальмирой вновь раскрывалось великое будущее. Город, как таковой, вызывает обострившийся интерес, становится самодовлеющей ценностью. Не скоро, однако, это новое понимание Петербурга нашло свое художественное выражение в литературе.

* * *
Реакция, последовавшая за подавлением революции 1905 года, в значительной мере задержала процесс перерождения чувства к Петербургу.

Взоры, обращенные к нему, отуманены различными пристрастиями и неспособны видеть. Самые разнообразные ассоциации идей и образов препятствуют ясному созерцанию. Петербург порождает желчную жалобу в наиболее слабых, вызывает проклятье в пылких и пророчества в мистически встревоженных душах. Каждое из этих настроений нашло своего поэта. Средний русский интеллигент, предавшийся отчаянию, взглянул хмурым взором нехотя на Петербург и узнал знакомые черты города Некрасова.

Саша Черный сосредоточивает вновь внимание на физиологии Петербурга. Вот «Окраина Петербурга», больная, смрадная, наводящая на душу безысходную тоску:

Время года неизвестно.
Мгла клубится пеленой...
Фонари горят, как бельма,
Липкий смрад навис кругом,
За рубаху ветер-шельма
Лезет острым холодком.
(«Окраина Петербурга»)

Или вот конец дня, мертвого дня «самого угрюмого города в мире».

Пестроглазый трамвай вдалеке промелькнул,
Одиночество скучных шагов... «Караул!»
Все черней и неверней уходит стена,
Мертвый день растворился в тумане вечернем,
Зазвонили к вечерне.
Пей до дна!
(«С.-Петербург»)

Неглубоко проникает взор поэта-сатирика, он скользит по раздражающим впечатлениям улицы, ощущая за ними лишь леденящую душу пустоту, от которой нет ухода в мир фантазии, нет забвения даже в вине. Вспоминается некрасовская желчь и хандра, но образы, рожденные новым веком, прошли чрез призму импрессиониста. Петербург Саши Черного (его быту посвящен целый цикл стихотворений, напр.: «Отъезд петербуржца», «Культурная работа», «Все в штанах, скроенных одинаково», «Всероссийское горе» и т. д.), самый угрюмый город, единственно беспросветный, охарактеризован с какой-то «равнодушной злобой». Объяснить это явление исключительно особенностями автора невозможно. Его настроение несомненно результат кризиса, переживавшегося всем русским обществом. Это Питер после 1905 года, отразившийся в надорвавшемся обществе, не имеющем сил жить. Это Питер среднего интеллигента.

Но эпоха реакции создала, рядом с этим серо-грязным образом, образ иной, мрачный и грозный, рожденный гневом, в котором звучат печеринская ненависть и жажда отмщения[16]. Петербург — победоносный деспот, умерщвляющий своим дыханием поверженную Россию.

Зинаида Гиппиус придала своей ненависти форму твердого и острого кинжала, погруженного в яд.

Петербург
Твой остов прям, твой облик жесток,
Шершаво-пыльный сер гранит,
И каждый зыбкий перекресток
Тупым предательством дрожит.
Твое холодное кипенье
Страшней бездвижности пустынь.
Твое дыханье смерть и тленье,
А воды — горькая полынь.
Как уголь дни,— а ночи белы,
Из скверов тянет труппой мглой,
И свод небесный остеклелый
Пронзен заречною иглой.
Бывает: водный ход обратен,
Вздыбясь, идет река назад.
Река не смоет рыжих пятен
С береговых твоих громад.
Те пятна ржавые вскипели,
Их не забыть, не затоптать...
Горит, горит на темном теле
Неугасимая печать.
Как прежде вьется змей твой медный,
Над змеем стынет медный конь...
И не сожрет тебя победный
Всеочищающий огонь.
Нет, ты утонешь в тине черной,
Проклятый город, Божий враг.
И червь болотный, червь упорный
Изъест твой каменный костяк.

Сколько здесь переплелось старых мотивов: здесь и суета суетствий страшней бездвижности пустынь, над которой хохотал Сатурн у Огарева. Здесь и образ больного города, становящегося городом смерти. Далее воскрешен мотив восстания стихий. Но Нева здесь не является вполне враждебной стихией, она словно пробудившаяся совесть, но позора преступлений не омыть ее водам. Вновь появляется Медный Всадник, дух проклятого города — темного беса — Божьего врага. Немезида покарает Петербург страшной казнью того круга Дантова ада, где отвратительные черви насыщались кровью, струившейся с тех, кого отвергли небо и ад, гнушаясь их ничтожеством: «mа guarda е passa» («Inferno», cant. III)[17].

Стихотворение 3. Гиппиус является ужасной печатью, возложенной на город Петра. Оно написано с той силой ненависти, которую знали исповедники древнего благочестия, предсказывавшие граду Антихриста гибель: Петербургу быть пусту.

Даже поэт, рожденный для вдохновенья, для звуков сладких и молитв[18] — Вячеслав Иванов, — трагически ощутил образ кровавого империализма.

В этой призрачной Пальмире,
В этом мареве полярном,
О, пребудь с поэтом в мире,
Ты, над взморьем светозарным
Мне являвшаяся дивной
Ариадной, с кубком рьяным...
....................................
Ты стоишь, на грудь склоняя
Лик духовный, лик страдальный,
Обрывая и роняя
В тень и мглу рукой печальной
Лепестки прощальной розы...
..................................
Вот и ты преобразилась
Медленно... В убогих ризах
Мнишься ты в ночи Сивиллой...[19]
Что, седая, ты бормочешь?
Ты грозишь ли мне могилой?
Или миру смерть пророчишь?

Подобная менадам[20], в желто-серой рысьей шкуре, под дыханием города смерти преобразилась в вещую Сивиллу. Апокалиптическим явлением Медного Всадника завершается видение:

Приложила перст молчанья
Ты к устам — и я, сквозь шёпот,
Слышу медного скаканья
Заглушенный тяжкий топот...
Замирая, кликом бледным
Кличу я: «Мне страшно, дева,
В этом мороке победном
Медноскачущего гнева».
А Сивилла: «Чу, как тупо
Ударяет медь о плиты...
То о трупы, трупы, трупы
Спотыкаются копыта»...[21]

Не душа ли это самого поэта с пламенеющим сердцем, напоенным лучами солнца Эллады, в этой призрачной Пальмире стала вещею Сивиллой?

Поэт поселился с Сивиллой — царицей своей. «Над городом-мороком — смурый орел с орлицей ширококрылой». Зачем отступились они от солнечных стран ради города-морока? «И клекчет Сивилла: „зачем орлы садятся, где будут трупы?“» («На башне»)[22].

Другой поэт дионисиевского духа, Иннокентий Анненский, пророчески возвещает гибель Медному Всаднику от нераздавленной змеи.

Его город — проклятая ошибка. У него нет прошлого, нет поэзии, нет святынь. Сочиненный город поддерживает свое бытие насилием и кровью. Гибель его неизбежна. И все же в этом проклятии нет ненависти, а скорбь, рожденная сознанием непонятной связи с роковым городом.

Желтый пар петербургской зимы,
Желтый снег, облипающий плиты...
Я не знаю, где вы и где мы,
Знаю только, что крепко мы слиты.
Сочинил ли нас царский указ?
Потопить ли нас шведы забыли?
Вместо сказки в прошедшем у нас
Только камни да страшные были.
Только камни нам дал Чародей,
Да Неву буро-желтого цвета,
Да пустыни немых площадей,
Где казнили людей до рассвета.
А что было у нас на земле?
Чем вознесся орел наш двуглавый?
В темных лаврах гигант на скале, —
Завтра станет ребячьей забавой.
Уж на что он был грозен и смел,
Да скакун его бешеный выдал:
Царь змеи раздавить не сумел,
И прижатая стала наш идол.
Ни цветов, ни чудес, ни святынь,
Ни миражей, ни грез, ни улыбки!
Только камни из мерзлых пустынь
Да сознанье проклятой ошибки.
Даже в мае, когда разлиты
Белой ночи над волнами тени,
Там не чары весенней мечты,—
Там отрава бесплодных хотений[23].

* * *
Все эти отдельные отклики сознания, вызванные Петербургом, группируются вокруг определенного центра — судьбы города.

3. Гиппиус, Пн. Анненский и Вяч. Иванов только затронули эту тему рядом выразительных образов. Д. С. Мережковский, а вслед за ним Андрей Белый и А. Блок стремятся раскрыть ее во всей полноте.

Три момента судьбы Петербурга отмечены в творчестве Д. С. Мережковского: 1)Создающийся город («Петр и Алексей»), 2)Петербург в апогее своего развития («Александр I») и 3)Закат города («Зимние радуги»: сборник «Больная Россия»).

«Игла Адмиралтейства в тумане тускло рдела от пламени пятнадцати горнов. Недостроенный корабль чернел голыми ребрами, как остов чудовища. Якорные канаты тянулись, как исполинские змеи. Визжали блоки, гудели молоты, грохотало железо, кипела смола. В багровом отблеске люди сновали, как тени. Адмиралтейство похоже было на кузницу в аду» (стр. 376, изд. Пирожкова)[24]

В Адмиралтействе, в этом центре нового города, стягивающем к себе все линии его, словно совершается таинственная, подземная работа, созревает будущее города. Дается образ его доисторического бытия, полного действия вулканических сил.

«Вдруг все изменилось. Петербург видом своим, столь не похожим на Москву, поразил Тихона. Целыми днями он бродил по улицам, смотрел и удивлялся: бесконечные каналы, перспективы, дома на сваях, вбитых в зыбкую тину болот, построенные в ряд, «линейно», по указу «так, чтобы никакое строение за линию или из линии не строилось», бедные мазанки среди лесов и пустырей, крытые по-чухонски дерном и берестою, дворцы затейливой архитектуры «на прусский манир», унылые гарнизонные магазейны, цейхгаузы, амбары, церкви с голландскими шпицами и курантным боем, — все было плоско, пошло, буднично и в то же время похоже на сон. Порою в пасмурные утра, в дымке грязно-желтого тумана, чудилось ему, что весь этот город подымется вместе с туманом и разлетится, как сон. В Китеже-граде то, что есть, — невидимо, а здесь в Петербурге, наоборот, видимо то, чего нет; но оба города одинаково призрачны. И снова рождалось в нем жуткое чувство конца» (стр. 85).

Этот отрывок дает возможность определить традицию Д. С. Мережковского. Здесь не только развита тема призрачности и фантастики, будничности и пошлости, но заимствован целиком образ Ф. М. Достоевского: город исчезающий, как утренний туман («Подросток»). Однако здесь ясно звучит и новый мотив судьбы, и апокалиптическое чувство конца.

«Все смотрели на фейерверк в оцепенении ужаса. Когда же появилось в клубах дыма, освещенных разноцветными бенгальскими огнями, плывшее по Неве от Петропавловской крепости к Летнему саду морское чудовище с чешуйчатыми, колючими плавниками и крыльями, — им почудилось, что это и есть предреченный в Откровении Зверь, выходящий из бездны...» (стр. 65).

«Им казалось, что они стремглав летят, проваливаются в эту тьму, как в черную бездну — в пасть самого Зверя, к неизбежному концу всего» (стр. 66).

Апокалиптическое чувство конца всего, которым были одержимы раскольники, выражает и настроение автора.

Другая характерная черта образа Петербурга Д. С. Мережковского — археологический интерес к прошлому города. Постоянно встречаются топографические указания.

«На берегу Невы, у церкви Всех Скорбящих, рядом с домом царевича Алексея, находился дом царицы Марфы Матвеевны» (стр. 90).

«Маскарад был на Троицкой площади, у кофейного дома австерии» (стр. 117).

«Ездили в Гостиный двор на Троицкой площади, мазанковый длинный двор, построенный итальянским архитектором Трезини, с черепичною кровлей и крытым ходом под арками, как где-нибудь в Вероне или Падуе» (стр. 146).

«Были в театре. Большое деревянное здание, «комедиальный амбар», недалеко от Литейного двора» (стр. 147).

В романе «Петр и Алексей» обилие описаний торжеств, пирушек, прогулок по каналам, картин труда, набросков: театра, книжной лавки и т. д. — это обилие бытового материала должно создать couleur locale[25] призрачному городу.

Д. С. Мережковский стремится уловить образ новорожденного города и определить вызываемое им чувство: «холодная, бледно-голубая река с плоскими берегами, бледно-голубое, как лед, прозрачное небо, сверкание золотого шпица па церкви Петра и Павла, деревянной, выкрашенной в желтую краску, под мрамор, унылый бой курантов, — все наводило еще большую грусть, особенную...

Между тем вид его довольно красив. Вдоль низкой набережной, убитой черными смолеными сваями, — бледно-розовые кирпичные дома затейливой архитектуры, похожие на голландские кирки, с острыми шпицами, слуховыми окнами на высоких крышах и огромными решетчатыми крыльцами. Подумаешь, настоящий город. Но тут же рядом — бедные лачужки, крытые дерном и берестою[26], дальше — топь да лес, где водятся олени и волки. На самом взморье ветряные мельницы, точно в Голландии. Все светло-светло, ослепительно и бледно, и грустно. Как будто нарисованное или нарочно сделанное. Кажется, спишь и видишь небывалый город во сне» (стр. 110).

Так пытается Д. С. Мережковский наметить синтетический образ Петербурга. Стремясь определить характер его линий и вывести его особенности, он обращается, согласно легенде о строителе чудотворном, к характеристике вкусов Петра.

«У царя страсть к прямым линиям. Все прямое, правильное кажется ему прекрасным. Если бы было возможно, он построил бы весь город по линейке и циркулю. Жителям указано строиться линейно...

Гордость царя — бесконечно длинная, прямая, пересекающая весь город, «Невская Першпектива». Она совсем пустынна среди пустынных болот, но уже обсажена тощими липками в три, четыре ряда и похожа на аллею. Содержится в большой чистоте. Каждую субботу подметают ее пленные шведы.

Многие из этих геометрически правильных линий воображаемых улиц — почти без домов. Торчат только вехи» (стр. 111).

Этот отрывок, посвященный городу, стремящийся к объективной точности и написанный в спокойном тоне, заканчивается memento mori[27].

«Болотистая почва слишком зыбкая. Враги царя предсказывают, что когда-нибудь весь город провалится» (стр. 112).

И к этому присоединяется яркое свидетельство того, что «Парадиз» Петра — город на болоте.

«Однажды, проезжая в лодке по Неве, в жаркий летний день, заметили мы на голубой воде серые пятна: то были кучи комариных трупов — в здешних болотах их множество» (стр. 112).

Петербург в романе «Петр и Алексей» не случайный фон для исторического действа, замыкающего трилогию «Христос и Антихрист». Город является действующим лицом, играющим существенную роль в судьбе героев романа. Постоянное возвращение к теме Петербурга свидетельствует о том большом значении, которое придает автор индивидуальности города, приобретающей самодовлеющий интерес.

Д. С. Мережковский подробно останавливается на описании отдельных уголков города и его окрестностей, архаизируя язык своих набросков для придания им окраски петровской эпохи. Летнему саду уделяется особое внимание.

«"Буду иметь сад лучше, чем в Версале у французского короля", — хвастал Петр. Когда он бывал в походах, на море или в чужих краях, государыня посылала ему вести о любимом детище: «Огород наш раскинулся изрядно и лучше прошлогоднего, дорога, что от палат, кленом и дубом едва не вся закрылась, и когда ни выйду, часто сожалею, друг мой сердешненькой, что не вместе с вами гуляю». — «Огород наш зелененек стал; уж почало смолою пахнуть» — то есть смолистым запахом почек.

Действительно, в Летнем саду устроено было все регулярно по плану, как в славном огороде Версальском. Гладко, точно под гребенку, остриженные деревья, геометрически правильные фигуры цветников, прямые каналы, четырехугольные пруды с лебедями, островками и беседками, затейливые фонтаны, бесконечные аллеи — «першпективы», высокие лиственные изгороди, шпалеры, подобные стенам торжественных приемных зал, «людей убеждали, чтобы гулять, а когда утрудится кто, тотчас найдет много лавок, феатров, лабиринтов и тапеты зеленой травы, дабы удалиться как бы в некое всесладостное уединение».

Но царскому огороду было все-таки далеко до Версальских садов.

Бледное петербургское солнце выгоняло тощие тюльпаны из жирных роттердамских луковиц. Только скромные северные цветы — любимый Петром пахучий калуфер, махровые пионы и уныло-яркие георгины — росли здесь привольнее. Молодые деревца, привозимые с неимоверными трудностями на кораблях, на подводах из-за тысяч верст — из Польши, Пруссии, Померании, Дании, Голландии, — тоже хирели. Скудно питала их слабые корни чужая земля. Зато, «подобно как в Версалии», расставлены были вдоль главных аллей мраморные бюсты — «грудные штуки» — и статуи. Римские императоры, греческие философы, олимпийские боги и богини, казалось, переглядывались, недоумевая, как попали они в эту дикую страну гиперборейских варваров. То были, впрочем, не древние подлинники, а лишь новые подражания плохих итальянских и немецких мастеров. Боги, как будто только что сняв парики да шитые кафтаны, богини — кружевные фонтанжи да роброны и, точно сами удивляясь не совсем приличной наготе своей, походили на жеманных кавалеров и дам, наученных «поступи французских учтивств» при дворе Людовика XIV или герцога Орлеанского» (стр. 15).

«А в темных аллеях, беседках, во всех укромных уголках Летнего сада, слышались шепоты, шорохи, шелесты, поцелуи и вздохи любви. Богиня Венус уже царила в гиперборейской Скифии» (стр. 39)[28].

Подобные описания уголков Петербурга свидетельствуют о господствующем интересе к городу в его прошлом, о желании воспроизвести образы минувшего, доныне обвевающие отдельные места Петрова города. Этот интерес к прошлому для Д. С. Мережковского не является уходом от современности. Хотя он старается смотреть на Петербург глазами современников Петра, воспроизводить город в их преломлении, он не вводит нас в заблуждение. Его Петербург есть образ, рожденный нашим недавним прошлым, полным предчувствием катастрофы. Призрачный город Гоголя и Достоевского архаизируется Мережковским и озаряется апокалиптическим светом.

Это насыщение картины прошлого, воспроизведенной с сохранением колорита эпохи, личными идеями и субъективными настроениями автора, чрезвычайно характерно для Д. С. Мережковского.

«Было раннее утро. Вверху голубое небо, внизу белый туман. Звезда блестела на востоке сквозь туман, звезда Венеры. И на острове Кейвусаре, Петербургской стороне, на Большой Дворянской, над куполом дома, где жил Бутурлин, «митрополит всепьянейший», позолоченная статуя Вакха под первым лучом солнца вспыхнула огненно-красной, кровавой звездою в тумане, как будто земная звезда обменялась таинственным взглядом с небесной. Туман порозовел, точно в тело бледных призраков влилась живая кровь. И мраморное тело богини Венус в средней галерее над Невой сделалось теплым и розовым, словно живым. Она улыбнулась вечною улыбкой солнцу, как будто радуясь, что солнце восходит и здесь, в гиперборейской полночи; тело богини было воздушным и розовым, как облако тумана; туман был живым и теплым, как тело богини. Туман был телом ее — все было в ней, и она во всем» (стр. 88).

Участье природы в жизни города наполняет ее своим трепетом и служит усилению спиритуализации города. Д. С. Мережковский стремится найти единство этой жизни, чтобы полнее передать сущность города как организма. Он в статуе Венус хочет увидеть genius loci нового города, приобщающего Россию к западной культуре — живой духом античности.

Но Петербург в сознании Мережковского уже на заре своей жизни обвеян чувством конца.

В «Александре I» и в «14 декабря» все время присутствует Петербург. Но ничего существенно нового в его образ не вносится. Словно он остается неизменным. Расцвет Северной Пальмиры проходит мимо сознания Д. С. Мережковского, и Петербурга сияющего дня он не ведает.

«Через белую скатерть Невы перевоз подтаявший, с наклоненными елками уже чернел по-весеннему. Светлый шпиль Петро-Павловской крепости пересекал темно-лиловые полосы туч и бледно-зеленые полосы неба, тоже весеннего; а там на западе, перед многоколонною биржею, похожей на древний храм, небо еще бледнее, зеленее, золотистее, — бездонно-ясное, бездонно-грустное, как чей-то взор. Чей?» (том. I, стр. 77)[29].

Это красочное описание Невы в весеннюю пору, передающее тончайшие нюансы тонов, проникнуто все тем же чувством печали — предчувствия судьбы Петербурга. Вспоминая определение Гоголя: «все обман, все мечта, все не то, что кажется»[30], Мережковский описывает неверную петербургскую весну.

«Дрова в камельке трещали по-зимнему, и зимний ветер выл в трубе. Из окон видно было, как на повороте Мойки, у Синего моста, срывает он шапки с прохожих, вздувает парусами юбки баб и закидывает воротники шинели на головы чиновников. Первый ледоход, невский, кончился, и начался второй, ладожский. Задул северо-восточный ветер, все, что растаяло, — замерзло опять; лужи подернулись хрупкими иглами, замжилась ледяная мжица, закурилась низким, белым дымком по земле, и наступила вторая зима, как будто весны не бывало.

Но все же была весна. Иногда редели тучи. Полыньями сквозь них голубело, зеленело, как лед, прозрачное небо, пригревало солнце, таял снег, дымились крыши; мокрые, гладкие лоснились лошадиные спины, точно тюленьи. И уличная грязь сверкала серебром ослепительным. Все — надвое, и канарейки в клетке чирикали надвое: когда зима — жалобно, когда весна — весело» (I, стр. 138).

Этот образ весны можно дополнить другим, взятым из «14 декабря».

«А пасмурное утро, туманное, тихое, так же, как вчера, задумалось, на что повернуть, на мороз или оттепель; так же Адмиралтейская игла воткнулась в низкое небо, как в белую вату; так же мостки через Неву уходили в белую стену, и казалось, там, за Невою, нет ничего, только белая мгла, пустота, конец земли и неба, край света. И так же Медный Всадник на Медном Коне скакал в эту белую тьму кромешную» (стр. 176)[31].

Петербург — город заранее обреченный. Образ смерти стоит у его колыбели, и как-то странно, что у него оказалось будущее. История Петербурга для Мережковского какое-то недоразумение. Оттого он прошел мимо нее. Близость конца чувствуется во все моменты жизни Петрова города. Тема наводнения должна была особенно привлекать Мережковского.

«Там, где был город, — безбрежное озеро. Оно волновалось — как будто не только на поверхности, но до самого дна кипело, бурлило и клокотало, как вода в котле над сильным огнем. Это озеро была Нева — пестрая, как шкура на брюхе змеи, желтая, бурая, черная с белыми барашками, усталая, но все еще буйная, страшная под страшным, серым, как земля, и низким небом» (стр. 210 )[32].

Петр во всех взорах читал тот древний страх воды, с которым тщетно боролся всю жизнь: «жди горя с моря, беды от воды; где вода, там и беда; и царь воды не уймет» («Петр и Алексей», стр. 194).

И в «Александре I» вновь мы встречаемся с темой наводнения. Елизавета Алексеевна, выражающая настроение самого автора, приветствует наводнение.

«А государыня радовалась той радостью, которая овладевает людьми при виде ночного пожара, заливающего темное небо красным заревом. Хотелось, чтобы вода подымалась все выше и выше — все затопила, все разрушила, — и наступил конец всему» (т. II, стр. 18).

Теме конца посвящена особая статья «Зимние радуги». Д. С. Мережковский видит «в лице Петербурга то, что врачи называют facies hyppocratica[33] — лицо смерти». Петербург возник наперекор стихиям природы и народа. Он «вытащен из земли или просто даже вымышлен». Он воплощение не своей воли. Город неудавшийся. Он должен был стать первым европейским городом России, а оказалось, что еще и теперь, спустя двести лет мосле своего основания, «он все еще не европейский город, а какая-то огромная каменная чухонская деревня, невытанцовывающаяся и уже запачканная Европа. Ежели он и похож на город иностранный, то разве в том смысле, как лакей Смердяков похож на самого благородного иностранца». И «даже в Москве ближе к подлинной святой Европе, чем в Петербурге. Он есть и словно его нет. Да и в самом деле, существует ли он? Во всем здесь лицо смерти». И чудится Мережковскому апокалиптическое видение: «И я взглянул, и вот конь бледный и на нем Всадник, которому имя смерть»[34]. Призраки гибели преследуют его. То ему чудится черный облик далекого города на черном небе: «Груды зданий, башни, купола церквей, фабричные трубы. Вдруг по этой черноте забегали огни, как искры по куску обугленной бумаги. И понял я, или мне это кто сказал, что это взрывы исполинского подкопа. Я ждал, я знал, что еще один миг — и весь город взлетит на воздух, и черное небо обагрится исполинским заревом». А что же станется с тем роковым гением, который вытащил город из земли? «Бесчисленные мертвецы, чьими костями «забучена топь», встают в черно-желтом холодном тумане, собираются в полчища и окружают глыбу гранита, с которой всадник вместе с конем падают в бездну»[35].

Видение из «Страшной мести» Гоголя.

В творчестве Д. С. Мережковского Петербург занимает самостоятельное место, образ его описан разнообразно и ярко. Но вместе с тем он входит как существенное звено в общее миросозерцание философа-мистика. Петербург — неудавшийся синтез России и Запада, великое насилие над русской историей. Его судьба трагична.

Петербургу быть пусту[36].


* * *
Совсем особым образом подошел к Петербургу Андрей Белый. Город становится героем романа и таким образом рассматривается как сверхличное существо. Есть там и другой герой — Николай Аполлонович Аблеухов, по это герой официальный. Главное же действующее лицо — Петербург. И А. Белый изучает его с самых различных точек зрения, в разнообразных плоскостях. По его «Петербургу» легко водить экскурсии, словно это путеводитель. Особая дается характеристика положению города, описывается его общий облик с высоты птичьего полета, отдельные части города, его дворцы, сады, каналы, дома. Город наполняется образами прошлого и получает историческую перспективу, и будущее грозным призраком носится над ним. Действие природы на облик города передается в превосходных описаниях: зимы, весны, осени, утра, вечера... Освещение, столь меняющее облик города, привлекает внимание А. Белого, и он, подобно Гоголю, подчеркивает изменчивость всего благодаря смене красок, передает их переливы с мастерством импрессиониста. За пределами Петербурга чувствуется великая страна, и мотив судьбы ее в связи с судьбой города проникает все построение А. Белого. В городе продолжает жить дух Петра Великого, воплотившийся в Медного Всадника Фальконе. Все, что свершается в городе, отражается на молчаливом памятнике чудотворному строителю. Петербург город мифа.

Как возник он, на чем стоит столица севера?

«Здесь был и край земли, и конец бесконечностям. А там-то, там-то: глубина, зеленоватая муть; издалека-далека, будто дальше, чем следует, опустились испуганно и принизились острова; принизились земли; и принизились зданья; казалось — опустятся воды, и хлынет на них в этот миг: глубина — зеленоватая муть»[37].

Бездна — Bythos гностиков[38], активная сила небытия, сторожит город. Древний хаос притаился на время...

А. Белый старается представить себе возникновение Петербурга. «На теневых своих парусах полетел к Петербургу оттуда Летучий Голландец из свинцовых пространств балтийских и немецких морей, чтобы здесь воздвигнуть обманом свои туманные земли и назвать островами волну набегающих облаков; адские огоньки кабачков двухсотлетие зажигал отсюда Голландец, а народ православный валил и валил в эти адские кабачки, разнося гнилую заразу... С призраком долгие годы бражничал здесь русский народ»[39].

Это столица, чуждая своей земле, какое-то наваждение на Россию, какой-то кошмар ее, которым она одержима. Да полно, существует ли он, этот странный город, или это просто какая-то «математическая точка»? Как будто он вовсе не существует, но вместе с тем он и есть (двойное бытие, и да и нет).

Однако это полубытие — сила, давящая великую страну, отрицающая ее самостоятельное бытие.

«Из этой вот математической точки, не имеющей измерения, заявляет он энергично о том, что он — есть: оттуда, из этой вот точки, несется потоком рой отпечатанной книги; несется из этой невидимой точки стремительно циркуляр»[40].

Или его нет, а Россия есть, или же, если он есть, то ничего нет. «Весь Петербург — бесконечность проспекта. возведенного в энную степень. За Петербургом же ничего нет»[41].

Этот математический город, линии которого имеют лишь условное бытие, сообщает своему населению свойственное ему самому полусуществование. Петербург — сам призрак, бред и превращает в призраки своих граждан. «Петербургские улицы превращают в тени прохожих». Магия их такова, что тени они превращают в людей[42]. Вот «заколдованное место» для похождений героев Гофмана!

Этот беспокойный город «падает на души», «мучает их жестокосердной праздной мозговой игрой», манит искать «сладость самоуничтожения в зеленых, кишащих бациллами водах, окутанных туманами».

От полувосточного бытия либо к полной жизни, либо к небытию.

Однако этот синтетический образ Петербурга но мере детальной его разработки приобретает новое содержание и сильно меняется; чем конкретнее становятся образы Петербурга, тем меньше остается общей кошмарной призрачности.

Андрей Белый, давая нам общий очерк города, заводит нас и в ряд уголков Петербурга, всегда умея заставить говорить genius loci. Особенно любит автор показывать нам Васильевский остров.

«Параллельные линии на болотах некогда провел Петр; линии те обросли то гранитом, то каменным, а то и деревянным забориком».

«...Лишь здесь, меж громадин, остались петровские домики; вон бревенчатый домик; вон домик зеленый; вот синий, одноэтажный, с ярко-красной вывеской: «столовая». Точно такие вот домики раскидались здесь в стародавние времена».

И, зная, какое значение имеют для восприятия духа места запахи, он заканчивает набросок: «Здесь еще, прямо в нос, бьют разнообразные запахи: пахнет солью морскою, селедкой, канатами, кожаной курткой, и трубкой, и прибрежным брезентом»[43].

Вот два других уголка Петербурга: Мойка «с красноватой линией набережных камней, увенчанная железным решетчатым кружевом», и дом на ней белоколонный, «и мрачнел меж колоннами вход; над вторым этажом проходила та же все полоса орнаментной лепки»[44].

У Зимней канавки призрак Лизы. «Тихий плеск остался у нее за спиной: спереди ширилась площадь; бесконечные статуи, зеленоватые, бронзовые, пооткрывалися отовсюду над темно-красными стенами; Геркулес с Посейдоном так же в ночь дозирали просторы... ряд береговых огней уронил огневые слезы в Неву...»[45].

Лучше всех уголков Петербурга А. Белый передает Летний сад.

«Прозаически, одиноко туда и сюда побежали дорожки Летнего сада; пересекая эти пространства, изредка торопил свой шаг пасмурный пешеход, чтоб потом окончательно затеряться в пустоте безысходной: Марсова поля не одолеть в пять минут.

Хмурился Летний сад.

Летние статуи поукрывались под досками; серые доски являли в длину свою поставленный гроб; и обстали гробы дорожки; в этих гробах приютились легкие нимфы и сатиры, чтобы снегом, дождем и морозом не изгрызал их зуб времени, потому что время точит на все железный свой зуб; а железный зуб равномерно изгложет и тело, и душу, даже самые камни.

Со времен стародавних этот сад опустел, посерел, поуменьшился; развалился грот, перестали брызгать фонтаны, летняя галерея рухнула, и иссяк водопад; поуменьшился сад и присел за решеткою.

Сам Петр насадил этот сад, поливая из собственной лейки редкие дерева, медоносные калуферы и мяты; из Соликамска царь выписал сюда кедры, из Данцига барбарис, а из Швеции яблони; понастроил фонтанов, и разбитые брызги зеркал, будто легкая паутина, просквозили надолго здесь красным камзолом высочайших персон, завитыми их буклями, черными арапскими рожами и робронами дам; опираясь на граненую ручку черной с золотом трости, здесь седой кавалер подводил свою даму к бассейну; а в зеленых, кипучих водах от самого дна, фыркая, выставлялась черная морда тюленя; дама ахала, а седой кавалер улыбался шутливо и черному монстру протягивал свою трость...

Все то было, и теперь того нет...

Ворон оголтелая стая вспорхнула и стала кружиться над крышей Петровского домика; темноватая сеть начинала качаться; темноватая сеть начинала гудеть; и слетали какие-то робко-унылые звуки; и сливались все в один звук — в звук органного гласа. А вечерняя атмосфера густела; вновь казалось душе, будто не было настоящего; будто эта вечерняя густота из-за тех вот деревьев трепетно озарится зелено-светлым каскадом; и там, во всем огненном, ярко-красные егеря, протянувши рога, опять мелодически извлекут из зефиров органные волны»[46].

В этом прекрасном описании чувствуется тот же археологический интерес, который внес в описания Петербурга Д. С. Мережковский. Но А. Белый пользуется этим приемом, значительно усложнив его. Яркий образ прошлого для него лишь мимолетное воспоминание. Прошлое переливает настоящим. Образы «безысходной пустоты», окружающей Летний сад, осенний пейзаж самого парка, все пронизывающий осенний шум дерев и крики оголтелой стаи галок навевают картины прошлого. Время, точащее на все свой железный зуб, отступает:

Was ich besitze, seh’ ich wie im weiten
Und was vcrschwand wird mir zu Wirklichkeiten
(«Faust»)[47]

Милые образы прошлого, обрисованные с такой меланхолической иронией, исчезают; возвращается сознание современности. Постепенно звуки сливаются в мелодию органа, краски густеют, и вновь проступает минувшее. Оно здесь в городе продолжает жить, надо лишь уметь найти его, вызвать духи, сокрытые временем. А. Белый учит, как освобождать их от плена Хроноса[48].

При описании Зимнего дворца он осложнил задачу спиритуализации местности путем воскрешения прошлого, чисто художественным заданием: показать, как краски в час заката видоизменяют архитектурные формы, обращаясь в легчайшие, аметистово-дымные кружева. «Все обычные тяжести — и уступы, и выступы бежали в горящую пламенность».

«Ты сказал бы, что зарело там прошлое». Старый Зимний дворец начинает выступать на место нового. Встал «нежною голубою стеною» «этот старый дворец в белой стае колонн; бывало, с любованием оттуда открывала окошко на невские дали покойная Елизавета Петровна».

К этому же приему обращается А. Белый при описании Инженерного замка. Описывает его современный облик и незаметно переносит в прошлое. Вызывает в амбразуре окна курносую в белых локонах голову и показывает, в каком окне она должна появиться. (Не в этом ли?) Старается заставить нас оглядеться глазами Павла. Что мог видеть он? Образ императора исчезает. Проходит картина страшной ночи 1801 года и снова современный нам Петербург[49]. Образ города насыщается прошлым.

Многообразна и глубока душа Петербурга; чтобы охватить ее всезрящим взглядом любви, мало вызвать призраки былого, дабы обвеянные ими здания явили нам свой сокровенный лик. Таинственный ход времени: смена дня и ночи со своим богатством освещения, течение времени года со своими уборами, раскрывает все новые стороны души Петербурга, заставляя звучать молчавшие струны.

Только что мы видели гамму заката вокруг Зимнего дворца. Наступает Петербургская ночь.

«Выше легчайшие пламена опепелялись на тучах; пепел сеялся щедро... и мгновение казалось, будто серая вереница из линий, шпицев и стен... есть тончайшее кружево... В этой тающей серости проступили вдруг тускло многие глядящие точки: огоньки, огонечки... сверху падали водопады: синие, черно-лиловые, черные. Петербург ушел в ночь»[50].

Смена красок превращает город в многокрасочный призрак. Наступление утра — смена чар, какое-то волховство.

«Где-то сбоку на небе брызнули легчайшие пламена, и вдруг все просветилось, как вошла в пламена розоватая рябь облачков, будто сеть перламутринок; и в разрывах той сети теперь голубел голубой лоскуточек. Отяжелела и очертилась вереница линий и стен... На окнах, на шпицах замечался все более трепет... Легчайшее кружево обернулось утренним Петербургом»[51].

После Гоголя никто не умел так радоваться сиянию радуги красок в Петербурге, как А. Белый.

Смена времен года ощущается как великое таинство, к которому приобщается душа города.

Осень приносит с собой безысходную тоску и томительное волнение.

«Мокрая осень летела над Петербургом; и невесело так мерцал сентябрьский денек. Зеленоватым роем проносились там облачные клоки; они сгущались в желтоватый дым, припадающий к крышам угрозою. Зеленоватый рой поднимался безостановочно над безысходною далью невских просторов; темная водная глубина сталью своих чешуй билась в граниты; в зеленоватый рой убегал шпиц...»

Осенние образы чаще всего встречаются в романе А. Белого. Видно, душа Петербурга казалась ему наиболее сродни времени увядания. Зиму ощущает он, согласно Пушкину, четкой и бодрящей. «Вдруг посыпался первый снег; и такими живыми алмазиками он посверкивал в световом кругу фонаря; светлый круг чуть-чуть озарял теперь и дворцовый бок, и каналик, и каменный мостик: в глубину убегала канавка; было пусто: одинокий лихач посвистывал на углу, поджидая кого-то; на пролетке небрежно лежала серая николаевка»[52].

Особенно хорошо удалось А. Белому описание встречи весны с городом.

«Как невнятно над городом курлыканье журавлей...

В час предвечерний, весенний, на панели, как вкопанный, станет обитатель полей, в город попавший случайно; остановится, — кудластую, бородатую голову набок он склонит и тебя остановит. «Тсс!..» «Что такое?» А он... хитро-хитро усмехнется: «А разве не слышите?» «Что, да что же?» Он же вздохнет: «Там кричат журавли». Ты тоже слушаешь, сперва ничего не услышишь; и потом, откуда-то сверху, в пространствах услышишь ты: звук родимый, забытый — звук странный. Там кричат журавли... И ропот: «Журавли!» «Опять возвращаются». «Милые!» Над проклятыми петербургскими крышами, над торцовой мостовой, над толпой — предвесенний тот образ, тот голос знакомый!.. И так — голос детства!»[53]

Весна остается Петербургу далекой, она только томит и зовет. И хочется сказать: «Унеси мое сердце в звенящую даль, где кротка, как улыбка, печаль» (Фет)[54].

Там, где-то далеко-далеко, куда полетели журавли, там родина, там где-то вдали не «глубина — зеленоватая муть», а мать-земля сырая, там вновь можно обрести детство, вернуть все то, что выел в душе прекрасный — жуткий Петербург.

Журавли протянули какую-то незримую ниточку между столичным обывателем и жителем полей, ниточку реальную; создали какое-то неожиданное общение между городом и страной, но вместе с тем мимолетное. И это вместо обычного циркуляра, стремительно летящего в российскую глушь. Связь со страной, таким образом, лежит вне полицейских, гражданских и даже культурных отношений; она заключается в таинственной и простой жизни природы.

В Петербурге есть свой дух-охранитель. Это Медный Всадник. Есть ли он выражение своего города? И да, и нет. Он как бы демон Петербурга, владеющий им, гибнущий с ним, но отдельный от него, терзающийся всем, что совершается в городе, часто недовольный городом. Каков же его облик?

«Металл лица двусмысленно улыбался»[55] (не признак ли двойного бытия?). В его глазах та же «зеленоватая глубина», что и в городе. Всадник полон тревоги, «и казалось: рука шевельнется (протрезвонят о локоть плаща тяжелые складки), металлические копыта с громким грохотом упадут на скалу и раздастся на весь Петербург гранит раздробляющий голос: „Да! Да! Да... это я... я гублю без возврата!"»[56] И настал час: «В час полуночи на скалу упали и звякнули металлические копыта... И конь слетел со скалы... Линия полетела за линией... Фыркали ноздри, которые проницали, пылая, туман световым, раскаленным столбом».

Но все это лишь призрак, все это лишь суета суетствий. «Евгений (из «Медного Всадника», но уже не как личность, а как символ) впервые тут понял, что столетие он бежал понапрасну, что за ним громыхали удары без всякого гнева по деревням, по городам, по подъездам, по лестницам; он прощеный извечно, а все бывшее совокупно с навстречу идущим — только призрачные прохождения мытарств до архангеловой трубы»[57].

На маленького гражданина Великого города впервые повеяло вечностью.

В этом прозрении город явился в апокалиптическом озарении.

Медный Всадник не только божество Петербурга, он наполнил своим духом, своим двойным бытием всю Россию, связал со своей судьбой судьбу великого народа.

«С той чреватой поры, как примчался к невскому берегу металлический Всадник... надвое разделилась Россия; надвое разделились и самые судьбы отечества... Или, встав на дыбы, ты на долгие годы, Россия, задумалась перед грозной судьбою, сюда тебя бросившей, — среди этого мрачного севера, где и самый закат многочасен, где самое время попеременно кидается то в морозную ночь, то — в денное сияние? Или же, испугавшись прыжка, вновь опустишь копыта, чтобы, фыркая, понести великого Всадника в глубину равнинных пространств из обманчивых стран? Да не будет! Раз взлетев на дыбы и глазами меряя воздух, медный конь копыт не опустит: прыжок над историей будет; великое будет волнение; рассечется земля; самые горы обрушатся от великого труса; а родные равнины от труса изойдут всюду горбом. На горбах окажется Нижний, Владимир и Углич. Петербург же опустится»[58].

Настали последние времена. «Ветер от взморья рванулся: посыпались последние листья; больше листьев не будет до месяца мая. Скольких в мае не будет? Эти павшие листья воистину — последние листья... будут, будут кровавые, полные ужаса дни; и потом все провалится; о, кружитесь, вейтесь, последние, ни с чем не сравнимые дни! О, кружитесь, о, вейтесь по воздуху вы, последние листья!»[59]

Космический ветер колеблет весь город.

* * *
Образ Петербурга в творчестве А. Блока есть один из самых интересных моментов его истории. Тем не менее в новых формах его, в новом содержании легко узнать знакомые черты.

Традиция А. Блока примыкает к Гоголю, А. Григорьеву, Достоевскому. Из современных творцов образа Петербурга он ближе всего к Мережковскому и А. Белому. А. Белый создает целый мир Петербурга, в центре которого Медный Всадник, а в окружении Россия. Этим и только этим примыкает он к Пушкину. Словно взял и пересоздал Петербург Пушкина в согласии со своими философскими и историческими взглядами. И А. Блок создает из Петербурга целый микрокосм, в котором находит отражение вселенная. И у него чувствуется за столицей — Россия, но в центре внимания в Петровом городе не только Медный Всадник, а и Вечная Дева. Таким образом, у А. Блока встречаем мы вновь триптих Гоголя: Россия — Петербург — Вечная Дева. Связь между этими тремя образами в новом освещении, с осложненным и видоизмененным содержанием раскрывает певец Прекрасной Дамы.

Здесь неуместно стремиться исчерпать благодарную тему о России у А. Блока. Необходимо только выделить в ее образе некоторые линии, которыми и наметится фон, определяющий характер Петербурга, органически связанного в понимании поэта с Россией.

И для А. Блока пафос России — пафос бесконечности.

Только страшный простор пред очами,
Непонятная ширь без конца.

В ней, в этой шири бесконечной, заключена непонятная и страшная тайна русской земли. Душа России раскрывается в стихии ветра:

Ты стоишь под метелицей дикой,
Роковая, родная страна[60].

И поэт поет своей родине песни ветровые:

Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые —
Как слезы первые любви![61]

Это ветер веет из «миров» иных. В нем А. Блок познает мистическую стихию. Ветер влечет за собою, и взор поэта скользит по просторам родной земли. Дорога, странник, езда — любимые мотивы Блока. Кто лучше его воспел после Гоголя птицу-тройку?

Ведь на тройке «в сребристый дым» унесено его счастье.

Летит на тройке, потонуло
В снегу времен, в дали веков...
И только душу захлестнуло
Сребристой мглой из-под подков[62].

Даль голубая, даль золотая манит лететь по России.

Убогая Русь — источник любви беспредельной и бесконечного страдания. А. Блок называет ее своей невестой, женой, своей жизнью. Себя отделить от нее не может. Срослись они неразнимчато.

Любовь свою к родной земле рассматривает он как ценность ничем не обусловленную, абсолютную. Он готов подвергнуть ее любому испытанию, зная наперед, что все она выдержит.

Да, и такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне[63].

Россия остается для певца Прекрасной Дамы тайной, всю глубину которой он почуял, но не разгадал. И ему не было суждено явиться ее Эдипом. Со смиренным благоговением он склоняется пред ее глубиной:

Ты и во сне необычайна.
Твоей одежды не коснусь.
Дремлю — и за дремотой тайна,
И в тайне — ты почиешь, Русь[64].

И только порою, вдумываясь в эти строки, останавливаешься перед вопросом: не предстала ли ему Та, что являлась давно мелькнувшим видением, ушедшим в неозаренные туманы, вечно юная София в образе жены-невесты России[65].

Приближение к северной столице порождает в поэте образы, столь понятные каждому петербуржцу.

Меж двумя стенами бора
Легкий падает снежок.
Перед нами — семафора
Зеленеет огонек[66].

Лиловые сумерки, белоснежная метель, тяжелая поступь локомотива... А. Блок уже не стремится пронестись мимо печального Петербурга одним духом на «поющей и звенящей»[67] тройке. Его внимательный, ясновидящий взор оценил унылый край. На почве болотной и зыбкой[68], над пучиною тряской возникла столица Империи. Окрест нее зачумленный сон воды с ржавой волной[69], сквозь развалины поседелых туманов[70] виднеются места, заваленные мхами. Все болота, болота, где вскакивают пузыри земли[71].

Страна древнего хаоса — вот материнское лоно Петербурга.

Напрасно и день светозарный вставал
Над этим печальным болотом![72]

К теме самого Петербурга подходит А. Блок с большой сдержанностью. У него совершенно отсутствуют стихотворения, целиком посвященные описанию самого города, характеристике его отдельных мест, какие можно найти у В. Брюсова, Н. Гумилева, О. Мандельштама и др. поэтов современности. Даже стихотворение «Петр», посвященное излюбленной теме поэтов — Медному Всаднику, осложнено побочными мотивами. И вместе с тем можно сказать: ни у одного из поэтов наших дней Петербург не занимает такого знаменательного места, как у А. Блока. В большинстве его стихотворений присутствует без определенного топографического образа, без названия — северная столица. Постоянно встречаем мы ее как место действия лирического отрывка. .Лишь изредка промелькнет какой-нибудь знакомый памятник города, чуть намеченный все определяющими чертами.

Вновь оснеженные колонны,
Елагин мост и два огня[73].

А. Блок предпочитает говорить, не отмечая определенных мест.

Чаще всего вводится какой-нибудь мотив, характерный для Петербурга, затем он исчезает, давая место описанию какой-нибудь уличной сцепы, и в заключение вновь прозвучит.

Так, например, введена в картину города синяя мгла.

Помнишь ли город тревожный,
Синюю дымку вдали...

Тема города прерывается. Как робкие тени проходят двое любящих, которых любовь обманула:

Шли мы — луна поднималась
Выше из темных оград.

Город, намеченный как фон, проникает в душу идущих:

Только во мне шевельнулась
Синяя города мгла[74].

Так, в станковых картинах кватроченто[75] тосканский пейзаж лишь фон для благочестивого действа на библейскую тему, но он определяет весь характер картины. Сжатые, мимолетные образы Петербурга рассеяны но всему полю творчества А. Блока. Их надо собрать воедино, но, оторванные от своего целого, посвященного другой задаче, они теряют значительную долю своего содержания. Однако все же сопоставление их дает некоторую возможность наметить образ Петербурга.

Слова А. Блока о нашем городе ложатся на его образ мягкими, прозрачными, трепетными тенями. Каким-то застенчивым призраком веет Петербург среди этих образов. Пусть остается он безымянным, пусть даже он превратится в город других мест, иных времен, какой-то обобщенный, отвлеченный, но как не узнать в нем Петербурга утонченного, болезненного; каменный город теряет свой вес, становится бесплотным духом, призраком.

«Конец улицы на краю города. Последние дома, обрываясь внезапно, открывают широкую перспективу: темный пустынный мост через большую реку.

По обоим сторонам моста дремлют тихие корабли с сигнальными огнями. За мостом тянется бесконечная, прямая, как стрелка, аллея, обрамленная цепочками фонарей и белыми от инея деревьями. В воздухе порхает и звездится снег»[76].

А. Блок знает свой город. Ему знакомы все часы годовых смен, и зимние снежные ночи, и бледные зори.

Все части города: его гавань, предместья, каналы, даже подступы к городу нашли отзвук в его стихах, обрели в его творчестве новую жизнь.

Петербург-порт получает неожиданное освещение. Дыхание моря наполняет город. «И в переулках пахнет морем»[77]. Синяя даль, простор вод пробуждает тоску по далеким краям, романтическое томление. В сребристые розы тумана оделась тоска. In die Ferne![78] Но сирена, поющая в туманной дали, — гибельна. «В путь роковой и бесцельный шумный зовет океан»[79]. Снежная вьюга веет с моря. Постоянно эта тема сопутствует теме кораблей.

Опрокинуты в твердь
Станы снежных мачт[80].

Над ними туча снеговая. Их путь оснеженный.

И на вьюжном море тонут корабли[81].

Их облик какой-то обреченный. «Не надо кораблей из дали»[82]. «Покинутые в дали»[83]. «Невозвратные повернули корабли»[84]. Море обрисовывается стихией не соединяющей, а разобщающей с чужими краями, оно словно прижимает Петербург к унылым берегам, кладя предел российским просторам. Петербург оказывается на краю земли у пределов неведомого.

Безотраден облик окраин. «Заборы — как гроба. В канавах преет гниль... Все, все погребено в безлюдьи окаянном»[85]. Весной оживленье. «Хохот. Всплески. Брызги. Фабричная гарь»[86]. Поют гудки. «Ночь. Ледяная рябь канала. Аптека. Улица. Фонарь»[87].

Описания сжатые, почти перечисление одних предметов, даже без эпитетов. Речь тяжелая, обрывистая.

Нева у Блока суровая, жутко колышутся в ней «вечно холодные»[88], «черные» воды, «сулящие забвенье навсегда»[89].

Воздух — полный пыли и копоти. «Лежит пластами пыль»[90]. «Встала улица, серым полна, заткалась паутинною пряжей»[91]. «Фабричная гарь». «В высь изверженный дым застилает свет зари»[92].

Большие улицы, бесконечные проспекты с нитями фонарей, уходящих во мрак, полны вечерних содроганий[93]. «Были улицы пьяны от криков, были солнца в сверканьи витрин»[94]. И потоки экипажей, и летящий мотор, поющий «снежной мгле победно и влюбленно» или «черный, тихий, как сова», пролетает он, «брызнув в ночь огнями»[95]. Все эти образы сливаются в один.

Гулкий город, полный дрожи[96].

На населении Петербурга лежит особая печать тревоги.

Внимание Блока обращено на униженных и оскорбленных, на тех, «чей самый сон проклятье»[97], на согнутые тяжелой работой спины... на старух с клюкой, слепцов-нищих, детей покинутых, шарманщика хмурого, что плачет на дворе[98]. И много других видений «неживой столицы»[99]: «исчезли спины, возникали лица», робкие, покорные. Все раздавленные колесами жизни, кто б они ни были: больные, уроды, все отдавшиеся хмелю страстей, с ними муза поэта Петербурга. И особенно с теми, кто раздавлен и нуждой своей, и страстями других.

Улица, улица...
Тени беззвучно спешащих
Тело продать,
И забвенье купить,
И опять погрузиться
В сонное озеро города — зимнего холода[100].

И А. Блок поет хвалу всем опаленным, сметенным, сожженным. Перстень страданья связал им сердца. Город безысходного страданья, в который не придут корабли — вестники блаженной жизни.

Образ смерти гуляет по городу, смерти — освободительницы. То является она в голубую спаленку, в образе карлика маленького, что остановил часы жизни. «Карлик маленький держит маятник рукой»[101]. Или смерть — скелет, до глаз закутанный плащом, сует заветный пузырек venena[102] двум безносым женщинам...[103]

Мрачная бездна раскрывается зрячему взору, и есть упоение быть на ее краю[104].

По улицам метель метет,
Свивается, шатается.
Мне кто-то руку подает
И кто-то улыбается.
Ведет — и вижу: глубина,
Гранитом темным сжатая.
Течет она, поет она,
Зовет она, проклятая[105].

Город смерти — город сказки. Но сказка освобождает и от жизни и от смерти. Грани между плотью и духом, явью и сном, жизнью и смертью стерты в этом городе мистерий. «Смерть, где твое жало»![106]

Пойми, уменьем умирать
Душа облагорожена[107].

Какие же краски отмечает А. Блок в своем восприятии Петербурга? Краски, дающие выражение лику города. Он называет его черным.

Богоматерь!
Для чего в мой черный город
Ты Младенца привела[108]?

Но подобно тому, как в белом цвете слита вся спектральная гамма, так здесь в этом черном заключены многие тона.

Два основных дают переливы души города.

Первый синий всех оттенков, переходящих в серый. Это основной фон Петербурга, «где почивает синий мрак»[109]. «Помнишь ли город тревожный, синюю дымку вдали». И «только в душе колыхнулась синяя города мгла»[110]. «Дымно-сизый туман»[111]. «Серо-каменное тело»[112]. «Прекрасно серое небо», «безнадежная серая даль»[113].

На мосту, вблизи дремлющих голубых кораблей, в голубых снегах является «Незнакомка», упавшая с неба «яркая и тяжелая звезда». «Снег вечно юный одевает ее плечи, опушает стан. Она, как статуя, ждет. Такой же голубой, как она, восходит на мост из темной аллеи. Так же в снегу, так же прекрасен. Он колеблется, как тихое, синее пламя... Закрутился голубоватый снежный столб, и кажется, на этом месте и не было никого»[114].

Целая поэма голубого цвета, и кажется, что самый Петербург, ставший призраком, колеблется, как тихое синее пламя.

Переливы серого и синего от светлых тонов, переходящих во мрак, — вот основной фон Петербурга.

Действительно — в туманах северной столицы всякий плотскими очами легко выделяет эти тона.

Но А. Блок не так разумеет цвет. По сине-серому тону прыгает зайчиком кроваво-красный цвет северных зорь.

Город в красные пределы
Мертвый лик свой обратил,
Серо-каменное тело
Кровью солнца окатил.

Все окропило хмельное солнце.

Красный дворник плещет ведра
С пьяно-алою водой.

Город наполняется жуткой фантастикой.

И на башне колокольной
В гулкий пляс и медный зык
Кажет колокол раздольный
Окровавленный язык[115].

Этот красный цвет — красным пьяным карликом мелькает в сумраке умирающего дня среди образов смерти.

Пьяный красный карлик не дает проходу,
Пляшет, брызжет воду, платья мочит.
...........................................
Карлик прыгнул в лужицу красным комочком,
Гонит струйку к струйке сморщенной рукой.
........................................
Красное солнце село за строенье.
(«Обман»)

А вверху — на уступе опасном —
Тихо съежившись, карлик приник,
И казался нам знаменем красным
Распластавшийся в небе язык.
(«В кабаках»)[116]

...Кто-то небо запачкал в крови.
Кто-то вывесил красный фонарик...[117]

Но пурпуровый цвет не только мотив зловещего заката. Странным образом он рассеян в Петербурге повсюду, словно в Севилье или в Неаполе.

По улицам ставят «красные рогатки»[118], в окнах цветы пунцовые. Одежды все красные: рыжее пальто[119], красный колпак, красный фрак[120], «кто-то в красном платье поднимал на воздух малое дитя»... «А она лежала на спине, раскинув руки, в грязно-красном платье на кровавой мостовой...»[121] Еще раз подчеркивает поэт (там же): «Вольная дева в огненном плаще» («Иду — и все мимолетно»). И видение этого города:

С расплеснутой чашей вина
На Звере Багряном — Жена...
(«Невидимка»)

Нельзя видеть в этом повторяющемся ударении на этом звучном русском слове случайность. Слишком он чужд Петербургу, зримому плотским взором.

В этом городе вечерних содроганий, ветров и зимних пург — красный цвет — цвет страсти в сочетании с зловещими закатами — окрашивает город предчувствием великих потрясений.

Только два стихотворения посвящены А. Блоком непосредственно характеристике Петербурга («Снежная Дева» и «Петр»).

Из дикой дали в город Петра пришла Снежная Дева, «ночная дочь иных времен».

Её родные не встречали,
Не просиял ей небосклон.

Но сфинкса с выщербленным ликом
Над исполинскою Невой
Она встречала легким вскриком
Под бурей ночи снеговой.

Снежная Дева не только дочь иных времен, но и стран далеких.

Все спится ей родной Египет
Сквозь тусклый северный туман.

Ее образ неясен. Может быть, эта пришедшая с берегов Нила дева все та же Вечная Дева, что являлась Владимиру Соловьеву, сначала в Москве, потом в Лондоне, и, наконец, под полнозвездным небом пустыни Египта[122]. Во всяком случае, это все тот же образ Прекрасной Дамы в новой своей ипостаси:

И город мой железно-серый,
Где ветер, дождь, и зыбь, и мгла,
С какой-то непонятной верой
Она, как царство, приняла.

Ей стали нравиться громады,
Уснувшие в ночной глуши,
И в окнах тихие лампады
Слились с мечтой ее души.
Она узнала зыбь и дымы,

Огни, и мраки, и дома —
Весь город мой непостижимый —
Непостижимая сама[123].

В этом замечательном отрывке А. Блок выявляет свою связь с Петербургом. Дважды называет его своим городом. Город Петра представляется ему целым миром, как некогда для Гете был Рим. Но Петербург должно принять, как и саму Россию, только верою, непостижимой верою. Тайна объемлет и Снежную Деву и самый город, да и сама тайна непостижная. Петербург — царство мистерии. И в нем, как и по всей Руси, гуляет ветер среди мглы. Ветер, космическая сила, предвестник рождения.

В этом царстве Снежной Девы есть рыцарь: Медный Всадник, страж непостижимого города.

Он спит, пока закат румян.
И сонно розовеют латы.
И с тихим свистом сквозь туман
Глядится Змей, копытом сжатый.

Сойдут глухие вечера,
Змей расклубится над домами.
В руке протянутой Петра
Запляшет факельное пламя.
(«Петр»)

При мерцающем его свете начинается мистерия, жуткая ночная сказка и вместе с тем такая обыденная, но полная «пошлости таинственной»[124].

Зажгутся нити фонарей,
Блеснут витрины и тротуары.
В мерцаньи тусклых площадей
Потянутся рядами пары.

Плащами всех укроет мгла,
Потонет взгляд в манящем взгляде.
Пускай невинность из угла
Протяжно молит о пощаде!

Бегите все на зов! на лов!
На перекрестки улиц лунных!
Весь город полон голосов
Мужских — крикливых, женских — струнных![125]

Это все та же хорошо знакомая нам суета сует «Невского проспекта», «где все обман, все мечта, все не то, что кажется»[126]. Ночная жизнь города полна волнующей жуткой тайны. В недрах ее распускается ночная фиалка[127], лиловый цветок. Среди хаоса этого мелькания в величественном покое возносится Медный Всадник, гений Петербурга, царящий над неумолчно шумящим городом.

Он будет город свой беречь,
И, заалел перед денницей,
В руке простертой вспыхнет меч
Над затихающей столицей[128].

Но тишина не наступит в ней. С новой зарей возобновится суета сует.

В этом петербургском стихотворении А. Блок все подготовил для появления ночной фиалки.

Явление Вечной Девы изображено в «Незнакомке». Поэт берет самые мрачные стороны пьяного быта и сообщает им напряженную остроту.

По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух,
И правит окриками пьяными
Весенний и тлетворный дух.

Пыль переулочная, крендель булочной, детский плач: все скучные образы петербургских будней.

Поэт придает своим словам давящую тягостность, и сами звуки ударяют какой-то грубою силой.

И каждый вечер, за шлагбаумами,
Заламывая котелки,
Среди канав гуляют с дамами
Испытанные остряки.
.................................
А рядом у соседних столиков
Лакеи сонные торчат[129].

Подобно Гоголю и Достоевскому сгущает Блок грязные краски прозы, чтобы вскрыть в ней великую фантастику. Вспомним любовь Версилова к трактирам.

В своих «пошлых и прозаичных»[130] образах А. Блок создает необходимую раму для начала мистерии в его понимании[131].

Подготовка явления Вечной Девы закончена. Распускается ночная фиалка. (Вспомним «Голубой цветок» Новалиса[132].)

«И среди этого огня взоров, среди вихря взоров, возникает внезапно, как бы расцветает под голубым снегом — одно лицо, единственно прекрасный лик Незнакомки...

Вечная сказка. Это — Она — мироправительница. Она держит жезл и повелевает миром. Все мы очарованы Ею... Вечное возвращение. Снова Она объемлет шар земной»[133]. Поэт погружается в голубой мир.

Таков комментарий к стихам «Незнакомка» в пьесе того же имени. Легко в ней узнать возвратившуюся Прекрасную Даму.

Вечно юная вернулась из неозаренных туманов, из царства синих снегов.

Она приходит теперь, подобная проститутке, среди трактирного угара. Однако это ее воплощение не вызывает в Блоке трагедии «вечной борьбы мечты и естественности»[134], как в Гоголе. Все это так и должно быть. Страшный путь пройден духом поэта наших дней. И, может быть, именно здесь, в этом месте, в этом воплощении ее легче всего постичь. И такой не отвергнет А. Блок Вечную Деву. Однако на мгновенье словно дрогнул его голос. («Иль это только снится мне!») Но вопрос об отношении мечты и яви потерял для него свою остроту.

То, что совершается в душе поэта, имеет ценность полновесной правды. И не пугает уже его, что это «не то, что кажется». «В час назначенный» медленно проходит виденье, дыша духами и туманами.

И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука.

Царство туманов, древние поверья — все это, несмотря на современный наряд, роднит Незнакомку со Снежной Девой. Блок узнает то «виденье, непостижимое уму», что с давних лет «в сердце врезалось ему».

И странной близостью закованный,
Смотрю за темную вуаль,
И вижу берег очарованный
И очарованную даль.
Глухие тайны мне поручены,
Мне чье-то солнце вручено...[135]

Незнакомка уводит поэта в миры иные, на дальные берега, где цветут ее очи синие, бездонные, в царство, где распускается голубой цветок — солнце романтиков.

Близкий Блоку своей передачей Петербурга, Гоголь знал лишь то, что северной столице нужна Россия, и не знал, нужна ли она своей стране.

Для А. Блока здесь не было вопроса. Ему достаточно знать, что Россия уже давно приняла свою северную столицу, сроднилась с ней, приобщила ее к своему размаху, своей тоске и своей будущности, таящейся «во мраке и холоде грядущих дней»[136]. Ту Россию, которую любил А. Блок, возглавить не могла старая Москва, но только Петербург — непостижимая столица непостижимой страны.

Остановись, премудрый, как Эдип,
Пред сфинксом с древнею загадкой[137].

Образ Петербурга в поэзии А. Блока является звеном традиции восприятия нашего города, самой значительной и самой глубокой. Но примыкание к традиции не есть поглощение ею. Образ А. Блока вполне индивидуален. Город таинственной пошлости претворяется в город теофаний[138]. Но это новое слово о Петербурге звучит тихо и глухо. И не настало время стараться исчерпать его глубину.



1. Источник: "Непостижимый город..." Душа Петербурга. Петербург Достоевского. Петербург Пушкина – Л.: Лениздат, 1991 – 335 с.
Анциферов Николай Павлович – историк, филолог, краевед, теоретик экскурсионного дела. Петербург является главным героем большинства монографий и статей Анциферова.
В 1921 г. вышел сборник «Об Александре Блоке», где было помещено исследование Анциферова «Непостижимый город (Петербург в поэзии А. Блока)». Работа Анциферова о Блоке стала фрагментом его монографии «Душа Петербурга», изданной в 1922 г. издательством «Брокгауз—Ефрон». Вслед за «Душой Петербурга» Анциферов выпускает монографии «Петербург Достоевского» (Пб., 1923) и «Быль и миф Петербурга» (Пг., 1924), написанные в форме историко-культурных экскурсий.
В 1950 г. вышли работы: «Москва Пушкина», «Пушкин в Царском Селе», «Петербург Пушкина». При чтении книги «Петербург Пушкина», включенной в настоящее издание, следует иметь в виду, что она писалась в пору господства вульгарно-социологического подхода к оценке литературы, в атмосфере оголтелой кампании борьбы с космополитизмом и специально к юбилею поэта. (вернуться)

2. Genius loci – дух-хранитель (божество) места (лат.). (вернуться)

3. «Мир искусства», 1902, № 1. (Примеч. авт.) (вернуться)

4. «gravitas» – значительность, величие (лат.). (вернуться)

5. Цитаты из статьи А. Н. Бенуа «Живописный Петербург» (Мир искусства. 1902. № 1. С. 1—2); в круглых скобках комментарий Анциферова. (вернуться)

6. История русского искусства, т. III: Петербургская Архитектура в XVIII и XIX вв. (изд-во Кнебеля). (Примеч. авт.) (вернуться)

7. Старый Петербург (Изд-во «Свободное Искусство». П., 1916 г.). (Примеч. авт.) (вернуться)

8. Цитаты из книги Г. К. Лукомского «Старый Петербург. Прогулки по старинным кварталам» (Пг., [1917]. С. 30, 34). (вернуться)

9. Пассеист (от фр. passe – прошлое) – пристрастный к прошлому при безразличном или враждебном отношении к настоящему. (вернуться)

10. Слова Гоголя из «Мертвых душ» (т. 1, гл. XI). (вернуться)

11. Речь идет о проекте «Нового Петербурга».
Проект «Нового Петербурга» на острове Голодае разработан академиком-архитектором И. А. Фоминым (1872–1936) в 1911–1913 гг.; в основу планировки положена характерная для классицизма радиально-кольцевая система; композиционным центром района должна была стать полукруглая в плане площадь, от которой на запад, в сторону залива, шли три магистрали, пересекавшиеся дуговыми проспектами; пятиэтажные дома, образующие площадь, предполагалось соединить арками па колоннах. Фомин воздвиг в 1912 г. один дом на площади; затем проектирование было передано Ф. И. Лидвалю (1870–1945), но вскоре строительство прекратилось. Подробнее об этом см.: Лукомский Г. К. Современный Петербург. Пг., 1917. С. 64: Лисовский B. Г. И. А. Фомин. Л., 1979. С. 83–86. Ряд материалов проекта «Новый Петербург» ныне хранится в Государственном музее истории Ленинграда. (вернуться)

12. Новый Петроград (Изд-во «Свободное Искусство». 1916 г.). (Примеч. авт.).
Пересказ мыслей Г. К. Лукомского о двух направлениях «неоклассического» градостроительства, которые он излагает в своей книге «Современный Петроград. Очерк истории возникновения и развития классического строительства. 1900–1915 гг.» (Пг., [1916]. С. 63; в сноске книга ошибочно названа «Новый Петроград»). Упомянутые Анциферовым архитекторы-ретроспективисты, сторонники возрождения классицистического стиля, продолжали традиции зодчих – первых строителей города; на страницах периодических изданий («Мир искусства», «Старые годы», «Аполлон» и др.) они выступали против разрушения «архитектурного облика» старого Петербурга. (вернуться)

13. Петербург (Изд. Комитета Общины Св. Евгении. 1913 г.). (Примеч. авт.) (вернуться)

14. Ср. у Лукомского: «Раньше, чем возникла мысль о серьезном изучении Старого Петербурга... художники «Мира искусства» стали рисовать его былую красоту, уцелевшую местами от посягания людей и времени» (Лукомский Г. К. Старый Петербург. Пг., [1917]. С. 27). (вернуться)

15. Цитата из оды Горация (кн. 3, ода XXX): «Не разрушит его... ряд / Нескончаемых лет – время бегущее» (пер. С. Шервинского). На русском языке это произведение получило особую известность благодаря вольным переложениям (под заглавием «Памятник») Пушкина, Державина и др. (вернуться)

16. Речь идет о мистерии В. С. Печерина «Торжество смерти», которую Анциферов цитирует в начале раздела "Образы Петербурга", с. 80–81. (вернуться)

17. Цитата из «Ада» Данте (песнь 3, стих 51): «взгляни и мимо» (пер. М. Лозинского). (вернуться)

18. Парафраз строк из стих. Пушкина «Поэт и толпа» (1828). (вернуться)

19. Ариадна – жрица и супруга Диониса (греч. миф.).
Сивилла – прорицательница (греч. миф.). (вернуться)

20. Менады – спутницы Диониса (греч. миф.). (вернуться)

21. «Сог Ardens», т. 1: «Медный Всадник». (Примеч. авт.) (вернуться)

22. Цитаты из стих. В. И. Иванова «На башне» (между 1905 и 1907). (вернуться)

23. Полный текст стих. И. Ф. Анненского «Петербург» (1910). (вернуться)

24. Здесь и далее цитаты и пересказ фрагментов из романа Д. С. Мережковского «Антихрист. Петр и Алексей» (Спб., 1907); в скобках Анциферов указывает страницы по этому изданию. Ниже в цитатах встречаются архаизмы:
тапет — вероятно, от фр. tapis: ковер; фонтанж — род чепца, головной убор, украшенный кружевами; роброн — платье с фижмами колоколообразной формы. (вернуться)

25. couleur locale – местный колорит (фр.). (вернуться)

26. Черта, сохраненная Петербургом до наших дней. (Примеч. авт.) (вернуться)

27. Memento mori – Помни о смерти (лат.). (вернуться)

28. Это описание Летнего сада интересно сопоставить с образом Петергофского парка. См. стр. 522. ( Примеч. авт.) (вернуться)

29. Здесь и далее цитаты из романа Д. С. Мережковского «Александр Первый» (Спб., 1910. Т. 1); в скобках Анциферов указывает страницы по этому изданию. (вернуться)

30. Цитата из повести Гоголя «Невский проспект». (вернуться)

31. Мережковский Д. С. 14 декабря. Спб., 1918. С. 176. (вернуться)

32. Мережковский Д. С. Антихрист: Петр и Алексей. Спб., 1907. С. 210. (вернуться)

33. Facies hyppocratica – Гиппократово лицо (лат.). (вернуться)

34. Откровение Иоанна Богослова. (вернуться)

35. Цитаты и парафразы из статьи Д. С. Мережковского «Зимние радуги», вошедшей в его книгу «Больная Россия» (Спб., 1910. С. 4–13). (вернуться)

36. «Петербургу быть пусту» – формула типологически и, вероятно, генетически восходит к пророчеству «Книги Иеремии» (гл. 51, ст. 42–43), где предсказывается гибель и потопление Вавилона. Этим заклятием завершает Мережковский статью «Зимние радуги».
Это предсказание, отлившееся в XIX в. в устойчивую формулу «Петербургу быть пусту», использовано во многих художественных текстах начала XX в., например: взято эпиграфом к стих. П. С. Соловьевой «Петербург» (1905), приведено Д. С. Мережковским как заглавие статьи (Мережковский Д. С. Петербургу быть пусту//Речь. 1908. 21 декабря) и в романе «Петр и Алексей» (где приписано царице Марии Алексеевне) и т. д., вплоть до упоминания «заклятья» «царицы Авдотьи» в ахматовской «Поэме без героя». (вернуться)

37. Ч. I, стр. 17. (Примеч. авт.)
Анциферов цитирует роман по изданию: Андрей Белый. Петербург. Пг., 1916. (вернуться)

38. Bythos гностиков – один из образов стихии, мрака-материи, хаоса; хаос в гностических учениях не был столь четко противопоставлен цивилизации, как это звучит в трактовке Анциферова.
Гностики – последователи религиозно-философского течения, в котором соединялись догматы раннего христианства, античной философии и восточных культов. (вернуться)

39. «Петербург», т. 1, стр. 19. (Примеч. авт.) (вернуться)

40. Т. I, стр. 2. ( Примеч. авт.) (вернуться)

41. Т. I, стр. 22. ( Примеч. авт.) (вернуться)

42. Т. I, стр. 43. (Примеч. авт.) (вернуться)

43. Ч. I, стр. 24. (Примеч. авт.) (вернуться)

44. Ч. II, стр. 17. (Примеч. авт.) (вернуться)

45. Ч. I, стр. 70. (Примеч. авт.) (вернуться)

46. Т. II, стр. 65. (Примеч. авт.) (вернуться)

47. Цитата из «Посвящения» Гете к «Фаусту»: «Насущное отходит вдаль, а давность, / Приблизившись, приобретает явность» (пер. Б. Пастернака). (вернуться)

48. Хронос – олицетворение времени (греч. миф.). (вернуться)

49. Имеется в виду ночь с 11 на 12 марта 1801 г., когда было совершено убийство Павла I. (вернуться)

50. Т. II. стр. 72. (Прим. авт.) (вернуться)

51. Ч. II, стр. 150. (Прим. авт.) (вернуться)

52. Ч. II, стр. 35. (Прим. авт.)
Николаевка — шинель с пелериной. (вернуться)

53. Т. III, стр. 120. (Прим. авт.) (вернуться)

54. Из стих. А. А. Фета «Певице» (1857). (вернуться)

55. Т. II, стр. 171. (Прим. авт.) (вернуться)

56. Т. II, стр. 172. (Прим. авт.) (вернуться)

57. Т. III, стр. 103. (Прим. авт.) (вернуться)

58. Т. I, стр. 141. (Примеч. авт.) (вернуться)

59. Т. III, стр. 22. (Примеч. авт.) (вернуться)

60. Цитаты из стих. Блока «Новая Америка» (1913). (вернуться)

61. Из стих. Блока «Россия» (1908). (вернуться)

62. Из стих. Блока «Я пригвожден к трактирной стойке...» (1908). (вернуться)

63. Из стих. Блока «Грешить бесстыдно, непробудно...» (1914). (вернуться)

64. Из стих. Блока «Русь» (1906). (вернуться)

65. Распространенная трактовка современниками творческой эволюции А. А. Блока как цепи метаморфоз «лика» Прекрасной Дамы (Софии, Вечной Женственности) — в Снежную Деву, Фаину, Незнакомку (во втором томе лирики) и в образ «Руси-жены» (в третьем томе). (вернуться)

66. Из стих. Блока «Милый брат! Завечерело...» (1906). (вернуться)

67. Парафраз цитаты из «Петербургских записок 1836 года» Гоголя. (вернуться)

68. На почве болотной и зыбкой – цитата из стих. Блока «Поэты» (1908). (вернуться)

69. Образы из стих. Блока «Болотные чертенятки» (1905). (вернуться)

70. Парафраз строк из стих. Блока «Твари весенние» (1905). (вернуться)

71. «Пузыри земли» – название цикла (1904–1905) второго тома лирики Блока. (вернуться)

72. Из стих. Блока «Поэты». (вернуться)

73. Из стих. Блока «На островах» (1909). (вернуться)

74. Цитаты из стих. Блока «Помнишь ли город тревожный...» (1899). (вернуться)

75. Кватроченто – наименование XV века в Италии; эпоха кватроченто отмечена расцветом культуры раннего Возрождения. (вернуться)

76. Цитата из «Второго видения» лирической драмы Блока «Незнакомка» (1906). (вернуться)

77. Из стих. Блока «Ты смотришь в очи ясным зорям...» (1906). (вернуться)

78 .In die Ferne! – Вдаль! ( Нем.) (вернуться)

79. Из песни Гаэтана в четвертом действии (III сцена) драмы Блока «Роза и Крест» (1912). (вернуться)

80. Из стих. Блока «И опять снега» (1907). (вернуться)

81. Из стих. Блока «В углу дивана» (1907). (вернуться)

82. Из стих. Блока «Не надо» (1907). (вернуться)

83. Из стих. Блока «Крылья» (1907). (вернуться)

84. Из стих. Блока «Последний путь» (1907). (вернуться)

85. Из стих. Блока «Я жалобной рукой сжимаю свой костыль...» (1904). (вернуться)

86. Из стих. Блока «Обман» (1904). (вернуться)

87. Две заключительные строки из стих. Блока «Ночь, улица, фонарь, аптека...» (1912). (вернуться)

88. Образ из стих. Блока «Ночь теплая одела острова...» (1900): «И вечная холодная Нева». (вернуться)

89. Парафраз строк из стих. Блока «Старый, старый сон. Из мрака...» (1914), вошедшего в цикл «Пляска смерти». (вернуться)

90. Из стих. Блока «Я жалобной рукой сжимаю свой костыль...». (вернуться)

91. Из стих. Блока «Поднимались из тьмы погребов...» (1904). (вернуться)

92. Парафраз двух первых строк из стих. Блока «В высь изверженные дымы...» (1904). (вернуться)

93. Реминисценция из стих. Блока «Я жалобной рукой сжимаю свой костыль...». (вернуться)

94. Из стих. Блока «В кабаках, в переулках, в извивах...» (1904). (вернуться)

95. Образы, парафразы и цитаты из стих. Блока «Шаги командора» (1910–1912). (вернуться)

96. Из стих. Блока «В высь изверженные дымы...». (вернуться)

97. Из стих. Блока «Холодный день» (1906). (вернуться)

98. Парафраз двух строк из стих. Блока «Хожу, брожу понурый...» (1906). (вернуться)

99. Из стих. Блока «Повесть» (1905). (вернуться)

100. Из стих. Блока «Улица, улица...» (1905). (вернуться)

101. Пересказ с цитатными вкраплениями стих. Блока «В голубой далекой спаленке...» (1905). (вернуться)

102. venena – яд (лат.). (вернуться)

103. Образы из стих. Блока «Пустая улица. Один огонь в окне...» (1912). (вернуться)

104. Парафраз строк из трагедии Пушкина «Пир во время чумы». (вернуться)

105. Из стих. Блока «По улицам метель метет...» (1907). (вернуться)

106. Из «Слова Огласительного во Святый и Светоносный день... Воскресения» Иоанна Златоуста. (вернуться)

107. Из стих. Блока «По улицам метель метет...». (вернуться)

108. Из стих. Блока «Ты проходишь без улыбки...» (1905). (вернуться)

109. Там же. (вернуться)

110. Цитаты из стих. Блока «Помнишь ли город тревожный...». (вернуться)

111. Из стих. Блока «Вечность бросила в город...» (1904). (вернуться)

112. Из стих. Блока «Город в красные пределы...» (1904). (вернуться)

113. Цитаты из стих. Блока «Еще прекрасно серое небо...» (1905). (вернуться)

114. Цитата из ремарки «Второго видения» драмы Блока «Незнакомка». (вернуться)

115. Цитаты из стих. Блока «Город в красные пределы...». (вернуться)

116. Из стих. Блока «В кабаках, в переулках, в извивах...». (вернуться)

117. Из стих. Блока «Невидимка» (1905). (вернуться)

118. Из стих. Блока «Обман». (вернуться)

119. Образы из стих. Блока «Город в красные пределы...». (вернуться)

120. Из стих. Блока «Обман». (вернуться)

121. Образы из стих. Блока «Повесть». (вернуться)

122. Имеется в виду поэма В. С. Соловьева «Три свидания» (1898). (вернуться)

123. Из стих. Блока «Снежная Дева» (1907). (вернуться)

124. Из стих. Блока «Там дамы щеголяют модами...» (1906–1911). (вернуться)

125. Из стих. Блока «Петр» (1904). (вернуться)

126. Цитата из повести Гоголя «Невский проспект». (вернуться)

127. «Ночная фиалка» (1906) – поэма Блока. (вернуться)

128. Из стих. Блока «Петр». (вернуться)

129. Цитаты из стих. Блока «Незнакомка» (1906). (вернуться)

130. Парафраз слов Версилова из романа Достоевского «Подросток» (ПСС. Т. 13. С. 222); см. также повесть Достоевского «Белые ночи», где петербургская жизнь названа «смесью чего-то фантастического... тускло-прозаического и обыкновенного, чтоб не сказать: до невероятности пошлого» (ПСС. Т. 2. С. 112). (вернуться)

131. Вл. Соловьев прибегает к подобному же приему в «Трех свиданиях», где после подчеркнутого обывательского описания путешествия в пустыню он в торжественных стихах выводит Софию. (Примеч. авт.) (вернуться)

132. «Голубой цветок» — основной символ в романе Ф. Новалиса (1772–1801) «Генрих фон Офтердинген» (опубликован в 1802 г.). (вернуться)

133. Цитаты из «Первого видения» драмы Блока «Незнакомка». (вернуться)

134. Парафраз из повести Гоголя «Невский проспект». (вернуться)

135. Из стих. Блока «Незнакомка». (вернуться)

136. Парафраз рефрена из стих. Блока «Голос из хора» (1910–1914). (вернуться)

137. Из поэмы Блока «Скифы» (1918). (вернуться)

138. Теофания – здесь: богоявление. (вернуться)

 
Старые домики.
Иллюстрация М. В. Добужинского
к книге Н. П. Анциферова "Петербург Достоевского" (Глава II, ч. I)
 



 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Яндекс.Метрика
Используются технологии uCoz