Баратынский Е.А. Жизнь и творчество
Главная
Родная природа в стихах русских поэтов XIX века (уроки литературы в 6 классе)
Портрет Е.А. Баратынского. Первая половина — вторая треть XIX века. Литография. ГРМ. Санкт-Петербург
Произведения Е.А.Баратынского в библиотеке сайта "К уроку литературы"
Друзья и современники А.С.Пушкина
 
 
Баратынский Евгений Абрамович (1800 – 1875)
Жизнь и творчество

Из статьи Л.Г.Фризмана "Поэт и его книги"[1]
 

Евгений Абрамович Баратынский родился 19 марта 1800 г.[2] в имении Мара Кирсановского уезда Тамбовской губернии. Имение это было частью большого села Вяжля, которое Павел I в 1797 г. подарил братьям Боратынским — Абраму Андреевичу и Богдану Андреевичу. В 1802 г. Вяжлю разделили между братьями, и Абрам Андреевич поселился в той части села, которая называлась Мара. Название это татарского происхождения и в переводе означает «овраг».

Мару действительно рассекал глубокий овраг. Когда-то в этих местах существовало много татарских поселений, что дало повод Баратынскому однажды назвать Мару своей «татарской родиной». Поэт и беллетрист И. Ф. Павлов, посетивший ее в 1832 г., писал:

Там, где толпилися татары,
Где веки замели их след,
Где буйный вихорь их побед
Едва нам слышен в звуках Мары...[3]

Баратынский надолго сохранил теплые чувства к Маре. С посещением родных мест, с воспоминаниями детства связаны такие стихи, как «Я возвращуся к вам, поля моих отцов...», «Судьбой наложенные цепи...», «Я посетил тебя, пленительная сень...».

Сведения, которыми мы располагаем о детстве и юности будущего поэта, относительно скудны. Он получил обычное для юношей из дворянских семей домашнее образование. Среди его учителей был итальянец Джачинто Боргезе, природный ум и доброта которого произвели на Баратынского неизгладимое впечатление. Нежную привязанность к «дядьке-итальянцу» он сохранил на всю жизнь и посвятил ему свое последнее стихотворение.

Боргезе сопровождал своего питомца, когда в 1808 г. семья переехала в Москву. Здесь ее ждал тяжелый удар: скоропостижно скончался Абрам Андреевич Боратынский, оставив вдову с семью маленькими детьми. Современники вспоминали его как человека, наделенного незаурядным умом, тактом и терпением. Даже не щедрый на добрые слова Ф. Ф. Вигель характеризовал Абрама Андреевича как «человека благонамеренного, ласкового, с столь же приятными формами лица, как и обхождения».[4]

При Павле I отец поэта сделал стремительную карьеру, дослужился до генерал-лейтенанта, но, чем-то не угодив капризному царю, неожиданно ушел в отставку и больше на службу не вернулся. Его Вдова, Александра Федоровна, с достоинством и большой силой духа вынесла все тяготы, выпавшие на ее долю. Баратынский очень любил свою мать, постоянно писал ей, до конца дней делился с нею самыми задушевными мыслями и дорожил ее мнением. Благодаря энергии и настойчивости А. Ф. Боратынской ее сын в 1812 г. был зачислен в петербургский Пажеский корпус.[5]

Это событие, казавшееся тогда радостным, обернулось бедой, наложившей тяжелый отпечаток на всю последующую жизнь поэта. Обстановка бездушия и формализма, безразличие воспитателей к интересам и занятиям их питомцев делали пребывание в корпусе унылым и тягостным. Баратынский тосковал и томился. Иу владела мечта о морской службе, полной опасностей и романтики. Книги о разбойниках «во всех возможных лесах и подземельях» и в особенности Карл Моор Шиллера разгорячили воображение юноши. Разбойничья жизнь стала казаться ему «завиднейшею в свете». Вместе с товарищами он создал «Общество мстителей» и участвовал во всевозможных проделках, досаждавших корпусному начальству. В феврале 1816 г. «мстители» тайком отперли бюро в доме отца одного из воспитанников, вынули оттуда черепаховую табакерку и деньги, часть которых истратили на сладости.

За этот проступок Баратынский был исключен из корпуса и отправлен в провинцию на попечение родственников. Александр I запретил принимать его на какую-либо службу, кроме военной, и только рядовым. Пойти на военную службу рядовым, заслужить производство в офицеры, а вместе с ним реабилитацию — таков был для Баратынского единственный путь к тому, чтобы вернуть себе положение в обществе, и спустя два года, оправившись от нервного потрясения, вызванного произошедшим, он вернулся в Петербург и вступил здесь в лейб-гвардии егерский полк.[6]

В столице начинающий поэт быстро завязывает широкие литературные связи. Он сближается с Дельвигом, который стал одним из его ближайших друзей. Дельвиг (как позднее Станкевич) сыграл в истории литературы роль, несводимую лишь к значению его собственных произведений. Он был одним из умственных центров своей эпохи, пользовался большим влиянием на всех или почти всех, с кем постоянно общался. Дельвиг укрепил в Баратынском веру в его призвание, по его собственным словам, «певца Пиров... с музой подружил»[7], познакомил его с Пушкиным, Кюхельбекером, Гнедичем, Ф. Глинкой.

Но пребывание Баратынского в Петербурге оказалось недолгим. В январе 1820 г. он был произведен в унтер-офицеры с переводом в Нейшлотский полк, расквартированный в Финляндии, в которой поэту довелось провести почти шесть лет. Именно в эти годы имя Баратынского стало известно всей читающей России. Элегия «Финляндия» и ряд других последовавших за нею стихотворений закрепили за Баратынским репутацию «певца Финляндии». Заочно он был принят в «Вольное общество любителей российской словесности». Нередко произведения поэта приходилось обсуждать в его отсутствие. В таких случаях в протоколах появлялась запись: «Не присутствовал по известным причинам».

Хлопоты друзей Баратынского, добивавшихся у Александра I смягчения его участи, долго оставались безуспешными. Настойчивый отказ царя произвести Баратынского в офицеры не без основания связывали с неблагонадежными дружескими связями поята, с независимым, оппозиционным характером его творчества. Сосланного в Финляндию Баратынского считали жертвой произвола и охотно сравнивали с другим опальным поэтом — Пушкиным. В «Вольном обществе» Баратынский примыкал к левому крылу, его стихи фигурировали в известном каразинском доносе, антиправительственные разговоры, которые он вел, были известны, декабристские темы и настроения широко и многосторонне отразились в его творчестве.

Организационно он не был декабристом, но и его захватил поток идей, которые получили свое прямое и полное воплощение в деятельности тайных обществ. Не случайно, когда в 1823 г. возникла мысль о подготовке первого сборника стихотворений Баратынского, которую живший в Финляндии поэт, естественно, не мог осуществить, он обратился за помощью к «любезным братьям» — Рылееву и Бестужеву. Не случайно, однако, и то, что идея эта так и не воплотилась в жизнь. 5 сентября 1823 г. Бестужев писал Вяземскому: «Здесь был Баратынский, у которого мы купили его сочинения за 1000 рублей». Но книга требовала кропотливой подготовки, а близость между Баратынским, с одной стороны, и издателями «Полярной звезды» — с другой, оказалась непродолжительной. Будущие декабристы охладевали к Баратынскому; они еще были заинтересованы в его стихах, чтобы поддержать «Полярную звезду», но не жаждали взять на себя роль издателей его сочинений. Их настойчивые попытки привлечь его к гражданской тематике терпели неудачу. Об этом свидетельствовали и стихи «Г<неди)чу», и отказ Баратынского от участия в переводе тираноборческой трагедии Александра Гиро «Маккавеи».

Необходимо учитывать и то, что 1823—1825 гг.— период постепенного, но неуклонного перехода Бестужева и Рылеева на более радикальные политические позиции и соответствующих изменений в их отношении к литературе, усиливающегося внимания к ее общественному звучанию и воспитательному воздействию на современников. Новым литературным и общественным воззрениям будущих декабристов импонировал иной тип книги. Сборником стихотворений подобного типа были, например, «Думы» Рылеева с подобного типа были, например, «Думы» Рылеева с их откровенно агитационной установкой и ярко выраженным политическим пафосом.

Так случилось, что первая книга поэта еще не вышла в свет, а ее судьба уже отразила одну из наиболее значительных сторон идейно-творческой биографии поэта — сложность его взаимоотношений с декабристами. Это наложило свой отпечаток и па отдельное издание его первой поэмы.

Весной 1824 г., когда Баратынский еще считал, что его издателями будут Рылеев и Бестужев, он написал им письмо, где, в частности, говорится: «Возьмите на себя, любезные братья, классифицировать мои пьесы. В первой тетради они у меня переписаны без всякого порядка, особенно вторая книга элегий имеет нужду в пересмотре; я желал бы, чтобы мои пьесы по своему расположению представляли некоторую связь между собою, к чему они до известной степени способны» (Изд. 1951, с. 469—470).

Мы не располагаем тетрадью, о которой идет речь, и не можем, сопоставив ее с изданием, которое в конце концов было осуществлено в 1827 г. самим Баратынским, установить тенденции «пересмотра», «классификации», о необходимости которых говорил поэт. Но ясно, что какой-то порядок в этой тетради уже был: так, элегии делились на книги; но Баратынский подчеркивал, что порядок этот несовершенен, что расположение стихотворений в недостаточной степени делает зримой для читателя ту их соотнесенность друг с другом, которая в них объективно заложена. Пользуясь позднейшей терминологией, Баратынский говорит здесь о циклизации своих стихотворений.

Произведения каждого писателя всегда в большей или меньшей степени поясняют друг друга, потому что углубляют представления о своеобразии его творческого облика, о специфике форм выражения его авторского сознания, о его литературной манере. Способность произведений пояснить друг друга особенно возрастает, когда речь идет о вещах, связанных жанровой или тематической общностью. Эта способность не планируется автором — она представляет собой следствие объективного свойства литературы — целостности творчества каждого писателя.

Баратынский создал на протяжении своего творческого пути один несомненный лирический цикл — «Сумерки». Но создание его не было ни случайностью, ни изолированным творческим актом — это был в известном смысле итог тех исканий, которым он отдал всю жизнь. Три собрания стихотворений Баратынского — 1827, 1835 и 1842 гг.— это три попытки воплотить единый в своих основах замысел. Мы называем его единым с некоторой долей условности — в чемто он и менялся и уточнялся. Но это был замысел создания сборника, реализующего ту связь между стихотворениями Баратынского, которая, по его убеждению, была в них заложена. Этот замысел, осуществляемый на протяжении всей жизни, был одной из определяющих особенностей творческой биографии Баратынского. Но важно рассмотреть его и в более широкой историко-литературной перспективе. Он выразил объективную закономерность литературного движения, и действие этой закономерности можно видеть в творчестве разных поэтов XIX в.

От собрания стихотворений к лирическому циклу — этой формулой можно охарактеризовать эволюцию принципов построения поэтического сборника у Баратынского, и не только у Баратынского. «Стихотворения Евгения Баратынского», вышедшие в Москве в 1827 г., по типу издания были близки к «Опытам в стихах» Батюшкова и к «Стихотворениям Александра Пушкина» (1826). Однако в книге Баратынского мы видим одно интересное и важное решение, продиктованное, по-видимому, стремлением обновить структуру поэтического сборника в сравнении с той, которую приняли Батюшков и Пушкин. Это группировка элегий в три книги.

Не подлежит сомнению, что Баратынский подходил к ней очень тщательно и с продуманными критериями. Стихотворения «Пора покинуть, милый друг...» и «Отъезд» («Прощай, отчизна непогоды...»), напечатанные когда-то в «Соревнователе просвещения и благотворения» рядом и под общим заголовком «Элегии», оказались здесь в разных книгах. Из двух элегий — «Разуверение» и «Нет, не бывать тому, что было прежде!..» — в сборник вошла только первая. Расчленение элегий Баратынского на книги объясняется, по-видимому, тем, что поэт отдавал себе отчет в расширении рамок элегического жанра, охватывавшего в поэзии его времени разные и нередко непохожие друг на друга стихотворения, и ощущал необходимость внутренней классификации элегий, выделения определенных групп в рамках соответствующего жанра.

Русская элегия пережила в середине 20-х годов острый кризис, ее место в литературе и перспективы ее развития послужили темой ожесточенной полемики, последовавшей за выходом в свет статьи Кюхельбекера «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие»[8]. Баратынский во многом солидаризировался с Кюхельбекером, но не принял сурового приговора, вынесенного критиком элегическому жанру, и попытался самим построением своей книги показать, что элегия отнюдь не так однообразна, как это представлялось Кюхельбекеру. Баратынский пытался классифицировать именно элегии, установить некие идейно-тематические стержни, объединяющие группы стихотворений внутри жанра. Не следует видеть в этих попытках более того, что они действительно собой представляют. Баратынский не мог бы сказать о своем сборнике так, как позднее скажет о своем Блок: «...Каждое стихотворение необходимо для образования главы, из нескольких глав составляется книга, каждая книга есть часть трилогии\ всю трилогию я могу назвать «романом в стихах»...»[9]. Баратынский только отметил, что его стихи «до известной степени способны» и по расположению представить между собой «некоторую связь». Эта связь и объединяет каждую из трех книг отдела «Элегии» в самостоятельное целое, что и хотелось бы проследить.

В первой книге собраны философские элегии. Она открывается «Финляндией», за которой следует «Водопад», «Истина», «Череп», «Рим», «Родина», «Две доли» и, наконец, «Буря». Сквозь эти стихотворения явственно проходит ведущая тема книги — тема судьбы. Обращает на себя внимание полное и, конечно, предусмотренное авторским замыслом отсутствие в ней любовных стихотворений, которых немало во второй и третьей книгах.

Элегии подобраны так, что традиционная для романтической поэзии тема судьбы получает своеобразное освещение. Это не тема «неизбежимого рока», фатально стерегущего нас «на всех путях», столь характерная для Жуковского и его последователей. Такая трактовка темы судьбы не была чужда Баратынскому и нашла воплощение в некоторых его произведениях, например в стихотворении «Напрасно мы, Дельвиг, мечтаем найти...». Но это стихотворение не попало в первую книгу «Элегий», где оно прозвучало бы диссонансом, а было включено в «Смесь». Тема судьбы, как она звучит в элегиях первой книги,— это тема индивидуальной судьбы человека и судеб разных людей. Каждое стихотворение чем-то обогащает эту тему.

В начальной и наиболее общей постановке тема задана первой элегией книги — «Финляндия». Стихотворение строится на контрастном сопоставлении двух идей, двух воззрений. Кажется, все его содержание, исторические размышления героя, его мысленные экскурсы в прошлое ведут к фатальному выводу:

О, все своей чредой исчезнет в бездне лет!
Для всех один закон, закон уничтоженья,
Во всем мне слышится таинственный привет
Обетованного забвения!

Однако герой не соглашается покориться всесилию этого закона:

Но я, в безвестности; для жизни жизнь любя,
Я, беззаботливый душою,
Вострепещу ль перед судьбою?
Не вечный для времен, я вечен для себя:
Не одному ль воображенью
Гроза их что-то говорит?
Мгновенье мне принадлежит,
Как я принадлежу мгновенью!

Другое принципиальное стихотворение первой книги — «Истина». В нем ставится проблема выбора жизненного пути, выбора цели, пути к счастью. Один путь предлагает Истина — отрадное бесстрастье, отказ от всех прелестей бытия. Другой, противоположный путь, которому отдает предпочтение герой,— искания и надежды на счастье. В «Черепе» антитеза разных судеб оборачивается иной стороной: участь живых противопоставлена участи мертвых: «Живи живой, спокойно тлей мертвец!»; «Не подчинишь одним законам ты / И света шум и тишину кладбища!»; «Пусть радости живущим жизнь дарит,/А смерть сама их умереть научит».

Но это противопоставление не абсолютно. Ведь и судьба живых — стать мертвыми. Об этом — элегия «Рим». Некогда «земли самовластитель», некогда «свободный Рим», «град пышный», «родина мужей» — ныне — «в позорище племен, / Как пышный саркофаг погибших поколений», «призрак-обвинитель».

Проблема разных судеб, проблема поисков пути в жизни, поисков не призрака счастья, а счастья подлинного лежит в основе элегии «Родина»:

Пускай другие чтут приличия законы,
Пускай другие чтут ревнивый суд невежд,
Пускай летит к шатрам бестрепетный герой;
Пускай кровавых битв любовник молодой
С волненьем учится, губя часы златые,
Науке размерять окопы боевые...

Герой стихотворения видит свою судьбу, свое счастье в ином — в уединении под «кровлею родимой», в отказе от погони за почестями и богатством, в удалении от «толпы взыскательных судей» и «бурь света», «в сладчайших трудах», на «мирных пажитях» и в творчестве.

Завершается книга двумя стихотворениями, в которых воплощены два взгляда на судьбу, на проблему выбора жизненного пути. Мысль, выражаемая первым из этих стихотворений: те, кто познал истинную мудрость, «тщету утех», «печали власть», должны отказаться от волнений и надежд, жить «в тиши», беречь «хлад спасительный / Своей бездейственной души». Однако последнее стихотворение страстно оспоривает эту философию:

В покое раболепном я
Ждать не хочу своей кончины;
На яростных волнах, в борьбе со гневом их,
Она отраднее гордыне человека!
Как жаждал радостей младых
Я на заре младого века,
Так ныне, океан, я жажду бурь твоих!

Во второй книге элегий философская проблематика, тема судьбы получают иное освещение. В первой книге сосредоточены элегии, где философские проблемы ставятся наиболее обобщенно, элегии философские в прямом смысле этого слова. Во второй эти проблемы переплетаются с темами любви и дружбы. Первое стихотворение книги — «Разлука» задает минорный тон всем собранным здесь элегиям (исключение составляет только одна элегия «Бдение»). Каждое стихотворение второй книги — это жизненная или психологическая коллизия: печаль героя, разлученного с «полями родными», осужденного «в стране чужой» окончить «век унылый» («В альбом»), глубокое разочарование в жизни и чувствах, неспособность «больной души» наслаждаться радостями жизни («Ропот», «Уныние»), неверие в жизнь и любовь, в нежность и обольщения («Разуверение»), прощание «младого певца» с юностью, с радостями жизни и, наконец, его гибель («Падение листьев»).

Элегия «Подражание Лафару», открывающая третью книгу и определяющая тональность включенных в нее стихотворений, содержит явную полемику со второй книгой. Первые стихи этой элегии рисуют ретроспективную картину тех чувств, которые анализировались в предыдущей книге:

Свободу дав тоске моей.
Уединенный, я недавно
О наслажденьях прежних дней
Шалел и плакал своенравно.
Все обмануло, думал я,
Чем сердце пламенное жило,
Что восхищало, что томило,
Что было цветом бытия!
Наставлен истиной угрюмой,
Отныне с праздною душой,
Живых восторгов легкий рой
Я заменю холодной думой
И сердца мертвой тишиной!

Но здесь — как это нередко бывает у Баратынского — следует резкий поворот лирической темы. Представший герою Купидон призывает его «воскреснуть сердцем»:

О чем вздыхаешь,— молвил он,—
О чем грустишь, неблагодарный?
Забудь печальные мечты:
Я вечно юн, и я с тобою!

И сосредоточенные в третьей книге «эротические» элегии развивают, обогащают, по-новому аранжируют эту мысль.

Темы элегий третьей книги те же, что и во второй: любовь, дружба — но освещение их иное. В «Черепе», в «Падений листьев» смерть обрисована в трагических тонах — это воистину смерть, конец всех радостей, надежд, конец всего.

А в «Элизийских полях» о грядущей кончине говорится шутливо и беззаботно. Смерть иронически именуется «новосельем». «Урочные часы» кончины ничего не изменят во времяпрепровождении неисправимого эпикурейца:

Где б ни жил я, мне все равно:
Там тоже славить от безделья
Я стану дружбу и вино.
Не изменясь в подземном мире,
И там на шаловливой лире
Превозносить я буду вновь
Покойной Дафне и Темире
Неприхотливую любовь.
Он верит в «прием радушный», который ждет его «в закоцитной стороне», в то, что и «у врат Айдеса» звучат приветы, встречаются друзья, наполняются дружеские чаши. Снимается трагизм и в любовных элегиях третьей книги. В стихотворении «Поцелуй» герой погружен в сладостный сон («Мне снишься ты, мне снится наслажденье...»), в «Делии», в «Оправдании» он вершит суд над «жестокой», обвиняет ее, уходит из-под ее власти. Надежда на грядущие радости любви пронизывает «Ожидание» и «Возвращение». <...>

Разделение элегий на книги — наиболее существенная и принципиальная черта, характеризующая своеобразие издания 1827 г., определяющая его место в ряду многочисленных поэтических сборников, выходивших в России в первые десятилетия XIX в. В этом разделении проявилось убеждение Баратынского, что элегический жанр в поэзии его времени и в его творчестве, в частности, стал многообразным, что сложились, дифференцировались различные типы элегических стихотворений.

Обстоятельства личной жизни как будто складывались благоприятно. Добившись долгожданного производства в офицеры, Баратынский вышел в отставку и вскоре женился. По многочисленным свидетельствам, брак оказался счастливым. Любовь и восхищение женой, которой посвящены многие стихи поэта, не покидали его до конца дней.

И тем не менее новый этап жизни Баратынского оказался для него тяжелее и безрадостнее лет финской ссылки. Разгром декабрьского восстания заставил с небывалой прежде остротой ощутить свое одиночество.

Я братьев знал; но сны младые
Соединили нас на миг:
Далече бедствуют иные,
И в мире нет уже других.

Раньше казалось, что люди, «не властные в своей судьбе», с оковами на ногах, могут быть духовно независимы от деспотизма. В финской ссылке поэт писал, что «не убит неволей,

Еще я бытия владею лучшей долей,
Я мыслю, чувствую, для духа нет оков...

Теперь он убедился, что «самым духом мы рабы/Земной, насмешливой судьбы», что и душа отравлена, запятнана тлетворным влиянием «мира явного». С тoro времени философия и поэзия Баратынского приобретают более трагическое звучание. Поэт пытался бороться: «Против партий должно действовать партиями», — убеждал он Вяземского. Он был одним из активных участников пушкинского литературного круга, отстаивал его позиции в многочисленных эпиграммах, направленных против Булгарина, Каченовского, Полевого, Надеждина, сотрудничал в «Северных цветах» и «Литературной газете» — изданиях, вдохновителем и участником которых был Пушкин.

Решение Й. В. Киреевского издавать журнал «Европеец» вызвало в нем новый прилив творческой энергии. Но «Европеец» был закрыт в 1832 г. на третьем номере, и это повергло Баратынского в состояние, близкое к отчаянию. «От запрещения твоего журнала не могу опомниться... — писал он Киреевскому. — Что после этого можно предпринять в литературе? Я вместе с тобой лишился сильного побуждения к трудам словесным. Запрещение твоего журнала просто наводит на меня хандру и, судя по письму твоему, и на тебя навело меланхолию. Что делать! Будем мыслить в молчании и оставим литературное поприще Полевым и Булгариным» (Изд. 1951, с. 516). Баратынский напомнил Киреевскому изречение Виланда, которое процитировал когда-то Карамзин, выступая с речью в Академии Российской: «Виланд, кажется, говорил, что ежели б он жил на необитаемом острове, он с таким же тщанием гтделывал бы свои стихи, как в кругу любителей литературы. Надобно нам доказать, что Внланд говорил от сердца. Россия для нас необитаема, и наш бескорыстный труд докажет высокую моральность мышления» (Изд. 1951, с. 519).

С такими настроениями Баратынский принялся за подготовку нового собрания сочинений. Он подверг тщательной доделке и переработке значительную часть написанного ранее. В тридцать с небольшим лет поэт подводил итоги творческого пути. В отличие от сборника 1827 г. в новое издание включались и поэмы. «Кажется, оно в самом деле будет последним, и я к нему ничего не прибавлю. Время поэзии индивидуальной прошло, другой еще не настало» (Изд. 1951, с. 520).

С каждым годом Баратынский чувствовал себя все более одиноким. Тесная дружба с Киреевским и Языковым сменилась взаимным отчуждением. По-видимому, оно было связано с эволюцией Киреевского и Языкова к славянофильству, которое всегда было глубоко чуждо Баратынскому. Столь же непрочными оказались связи Баратынского с кругом «Московского наблюдателя». Ухудшились отношения с Пушкиным. «Баратынский... очень мил, — замечает Пушкин. — Но мы как-то холодны друг ко другу» (XVI, 116).

Одиночество Баратынского было не только чертой его личной судьбы — это была судьба поколения, оказавшегося на историческом перепутье. О трагедии этого поколения поведали Чаадаев и Веневитинов, Грибоедов и Лермонтов. Пессимизм Баратынского явился осознанием противоречий окружающей действительности, обостренных разгромом декабристов а николаевской реакцией. М. Горький писал, что при капитализме общественный строй сводится «к бесчеловечному, грязному делу наживы»... <...> Источник: E. A. Баратынский. Стихотворения. Поэмы. — М.: «Наука», 1982 г.


1. Фризман Л.Г. Поэт и его книги – Источник: E. A. Баратынский. Стихотворения. Поэмы. — М.: «Наука», 1982 г. (вернуться)

2. До недавнего времени общепринятой считалась другая дата — 19 февраля. Но несколько лет тому наэад В. Г. Шпильчин обнаружил в метрической книге Покровской церкви села Вяжля Кирсановского уезда, находящейся в государственном архиве Тамбовской области, следующую запись, сделанную священником Ларионом Федотовым: «У князя Аврама Андреева Баратынского сын Евгений родился 7 марта. крешен 8 марта. Воспреемник помещик Иван Егоров». См.: Шпилъчин В. Г. Когда родился Баратынский. — Тамбовская правда. 1976 г. 27 февр. (вернуться)

3. Павлов Я. Ф. Повести и стихи, М.; Гослитиздат, 1957, с. 304. (вернуться)

4. Вигель Ф. Ф. Записки. — М.: 1891, Т.С. I, с. 91. (вернуться)

5. Пажеский корпус. – Па́жеский Его́ Импера́торского Вели́чества ко́рпус — престижное придворное (до 1802 года) и военно-учебное заведение Российской империи, действовавшее в Санкт-Петербурге.
Был учреждён в 1759 году именным указом Елизаветы Петровны, как придворный пансион «Пажеский Ея Императорского Величества Корпус» и просуществовал в таком виде до вступления на престол Александра I. В 1802 году тот реформировал его в военно-учебное заведение, поставлявшее кадровых офицеров лейб-гвардии вплоть до закрытия в 1918 году.
С 1810 года Пажеский корпус помещался в Петербурге в комплексе зданий по Садовой улице, 26 — это бывший дворец графа М. И. Воронцова (архитектор Растрелли, перестроен Кваренги), который до того занимал капитул Мальтийского ордена. (вернуться)

6. Лейб-гвардии Егерский полк – полк имеет своё начало от сформированной в 1792 году цесаревичем Павлом Петровичем в составе Гатчинских войск роты лёгкой пехоты, под названием Егерской, которая в конце 1793 года была расформирована и собрана вновь в 1794 году. Форма егерей отличалась от прочих Гатчинских войск зелёным камзолом. Высочайшим приказом 9 ноября 1796 года все Гатчинские войска получили права старой гвардии.
Зимние «Петербургские квартиры» Егерского гвардейского полка в течение ста лет находились у Семёновского плаца. В столице Егерский полк сначала занимал семёновские казармы на Звенигородской улице (позже названные «староегерскими»), а затем переехал в специально построенные для него «новоегерские» казармы на Рузовской, дома № 14, № 16, № 18. (вернуться)

7. Дельвиг А. А. Полн, собр. стихотворений. –Л.: Изд-во писателей, 1934, с. 157. (вернуться)

8. Фризман Л. Г. Жизнь лирического жанра: Русская элегия от Сумарокова до Некрасова. М.: Наука, 1976, с. 60— 76. (вернуться)

9. 10 Блок А. А. Собр. соч.: В 8-ми т. М.: Худож. лит., I960, т. 1, с. 559. (вернуться)

 




 

Яндекс.Метрика
Используются технологии uCoz