«Маленькая трилогия» А. П. Чехова. Кулешов В. И.

Антон Павлович Чехов
(1860–1904)

       «Маленькая трилогия» А. П. Чехова [1]
 
За короткую жизнь А. П. Чехов в своих рассказах и повестях сумел отобразить почти все стороны российской действительности 80-90-х годов прошлого века. Это свойство его творчества - удивительное. По обилию тем, которые он затронул, Чехову нет равных среди самых прославленных русских писателей.

И "малая форма", то есть коротенький рассказ, с внешне незатейливым сюжетом, но с очень глубоким содержанием, далась в руки особенно Чехову. Он общепризнанный мастер этого жанра. До сих пор непревзойденный в мире.

Удивительны также у Чехова юмор и сатира. Они выступают и в обособленном, "чистом" виде ("Хирургия", "Лошадиная фамилия"), и в сложном сочетании с раздумьями над смыслом жизни, ее трагическими сторонами. Он поражает достовернейшим воспроизведением будничной действительности, жизни простых людей, их стремлений, их судеб.

Непосредственное воздействие Чехова на читателя не встречает никаких помех: Чехов доходчив, предельно правдоподобен. Это проистекает от трех свойств его таланта. Чехов изображал жизнь многообразного, пестрого "среднего" слоя в социальном укладе России, который занимал места между привилегированным дворянством и бесправным крестьянством; этот слой особенно интенсивно развивался в пореформенную эпоху - это разночинная интеллигенция: врачи, учителя, студенты, служащие, инженеры, писатели, артисты, чиновники, купечество. Чехов выбирал темы и сюжеты, лишенные какой-либо экзотики, всем знакомые, при всей их подчас анекдотичности. И наконец, Чехов никогда не навязывал читателю открытой тенденции, у него в произведениях нет "указующего перста", он предоставляет полную возможность самому читателю делать выводы. Последнее особенно важно и составляет особый "секрет" таланта Чехова. Он самый открытый в мир писатель, не навязывающий учений и доктрин.

Отсюда разноречивые оценки его творчества в прижизненной критике, обвинявшей Чехова в отсутствии идеалов, отождествлявшей автора с его героями. Чехов долго слыл певцом "хмурых людей", жертвой безвременья и даже пессимистом. На самом же деле это не так. Чехов проводит в своих произведениях четкие демократические идеалы, с их позиций клеймит пошлость окружающей действительности. Но форма выражения этих тенденций у него такова, что они глубоко запрятаны в изображаемые ситуации, в настроениях героев. Это свойство образует "подводное течение" в произведениях Чехова, которое надо уметь разглядеть.

Естественно, что в сотнях чеховских рассказов, написанных на разнообразные житейские темы, повторялись отдельные мотивы. Чехов не стремился, как правило, к циклизации своих рассказов. Сама логика жизни приводила иногда к повторениям тем и сюжетов. И в этом случае важнее не повторения, а привнесение новых элементов в трактовку той или иной уже затронутой темы. Скажем, ранний рассказ "Толстый и тонкий" получил продолжение в "Маске", "Хамелеоне", "Унтере Пришибееве". Последний рассказ Чехова - "Невеста" - заключает в себе много мотивов, ранее встречавшихся в рассказах "В родном углу", "На подводе", "Учитель словесности".

Конечно, такие приравнивания одного рассказа к другому условны: каждый рассказ Чехова - самостоятельное художественное целое. Но естественно, как это бывает всегда между произведениями одного и того же писателя, есть и между рассказами Чехова определенная родственность. И она много значит, ее следует изучать особо. Тут надо искать общие закономерности творчества писателя.

Под внушениями друзей, в особенности Д. В. Григоровича, который первый приветствовал его молодое дарование, Чехов хотел написать роман. Но роман у него по многим причинам не получился. Эти причины сложные и спорные. Дело, конечно, не в недостатке таланта, а в иной природе таланта Чехова, которому суждено было блистать в других жанрах русской прозы. Трудно сказать, какие фрагменты, целые рассказы или сюжеты, наконец, темы относятся к тому чеховскому роману, который он все-таки писал, но который у него не состоялся. Определенных следов работы над романом Чехов не оставил. Мы не можем не доверять его многократным заявлениям в письмах к друзьям, что он над романом работает. Тут многое остается неопределенным.

Одно ясно: Чехов принципиально держался в творчестве "малых форм" и их средствами стремился охватить все стороны русской действительности. Гений Чехова выразился не в эпической широте охвата явлений жизни, а в концентрированном их изображении лаконичными средствами, углублением способов типизации явлений при помощи "мелочей", деталей, впечатлений, настроений. И Чехову удалось поднять на новую высоту русский реализм конца XIX - начала XX века.

Есть у Чехова-прозаика одна-единственная "маленькая трилогия", состоящая из рассказов, написанных в одном и том же 1898 году и появившихся в журнале "Русская мысль". Общая нумерация указывала на то, что рассказы составляют серию: "Человек в футляре", "Крыжовник", "О любви". Но "трилогия" получилась до некоторой степени случайной, так как Чехов собирался написать ряд других рассказов на сходные темы - задумана была целая серия. Осуществить замысел не удалось.

Образовавшаяся "трилогия", однако, имеет полное право на существование. Она отличается от простых перекличек мотивов. В этих рассказах есть общность героев, внутренняя связь частей. Неразрушенной трилогия вошла и во все издания собраний сочинений Чехова.

Трилогия заставляет обратить внимание на еще одну внутреннюю черту таланта Чехова: усложнение обрисовки характеров и судеб героев.

Чехов стремится отрешиться от выбора полярно противоположных характеров, на столкновении которых прежде демонстрировались проявления пошлости и апатии, обывательщины и честных намерений. Например, в "Смерти чиновника" высмеивается жалкий чиновник Червяков. Генерал, у которого Червяков навязчиво просил извинения, выглядел как бы эталоном здравомыслия и достоинства; а Червяков казался чудаком, глупым человеком. Точно так же в "Толстом и тонком" жалко выглядит тонкий, как человек ничтожный, пресмыкающийся; и мы невольно на стороне толстого, так как он своими чинами не хвастается и остается верен гимназическому братству в этой случайной встрече. И более сложные рассказы - "Учитель словесности", "Попрыгунья", "Печенег", "Черный монах", "Дом с мезонином" - суть столкновения гуманных порывов, любви, творчества, дерзания, человеческого такта с пошлостью, ограниченностью, грубостью.

Эти начала резко разведены: перед нами противостояние контрастных фигур. Учитель словесности Никитин бежит от своей жены, пустопорожней Манюси, не способной понять его занятий, стремлений. Талантливый и сосредоточенный Дымов также оказывается одиночкой в семье: жена его изменяет ему, занятия ее живописью не больше чем проявление дилетантизма, мода, нечто пустое, тщеславное, предлог, чтобы прикрыть свои романы со столь же легкомысленными поклонниками. Таковы же контрастные несовместимые образы поведения в "Печенеге" (частный поверенный, от лица которого ведется рассказ, и бесцеремонный Иван Абрамович Жмухин); в "Черном монахе" - магистр-философ мечтатель Андрей Васильевич Коврин и садовод-делец Песоцкий; в "Доме с мезонином" - влюбленный художник-рассказчик и сухая педантка, его разлучница Лида Волчанинова.

В других же рассказах сталкиваются разные стадии развития героя, как контрастные, одна отрицающая другую. В "Ионыче" показывается, в какого отвратительного приобретателя, бездушного человека превратился некогда обаятельный, способный влюбляться, слушать музыку земский врач Дмитрий Ионыч Старцев. А в "Палате № 6" видим процесс постепенного духовного прозрения врача Андрея Ефимовича Рагина, жившего дотоле примитивной, обывательской жизнью, без серьезных запросов и раздумий.

Но в конце жизни Чехов все чаще стал переносить контрасты, душевные раздоры во внутренние глубины характера героев, чтобы показать сложность, переменчивость, противоречивость человека. Человеческие характеры стали интересовать Чехова не столько в плане социально-общественной типологии (традиция Гоголя), сколько в плане "диалектики души" (традиция Толстого). При этом чисто "чеховское" заключалось в сдержанности общего тона, в изяществе рисунка и беспримерном лаконизме стиля, в большой роли "мелочей" и "настроений". Да и сама диалектика бралась не в полных своих разворотах, переходах, а в отдельных звеньях. Предметами изображения, как всегда, оказывались будничные интересы людей, их повседневный быт. И "приговоры" оставались глубоко запрятанными в лабиринт событий, в "подводное течение" сюжета, в то душевное настроение, которое у читателя должна пробудить эта вещь.

На первый взгляд может показаться странной интересующая нас чеховская "маленькая трилогия". В самом деле, что может быть общего между "Человеков в футляре", в котором выведен гимназический учитель Беликов, боявшийся всего на свете, "как бы чего не вышло", и "Крыжовником", в котором все-таки речь о жизненном деле героя - чиновника Николая Ивановича Чимши-Гималайского, возжелавшего иметь собственный садик с ягодами, "свои щи", и особенно рассказом "О любви", в котором говорится о том, как на всю жизнь влюбился рачительный Алехин в жену своего знакомого.

Произведения совсем разные. Внешне их связывают только рассказчики, случайно сошедшиеся на охоте люди: Буркин, сослуживец Беликова, Иван Иваныч Чимша-Гималайский, ветеринар, родной брат упомянутого Николая Ивановича Чимши-Гималайского, и Алехин - учитель и хозяйчик. Такой связи для трилогии было бы недостаточно. Но тут дело во внутренней философии, которую Чехов проводит. Какая же тут эта особая философия? Обратимся сначала к каждому из рассказов порознь.

1

Из трех рассказов самый заостренный, явно имеющий гротескный характер - "Человек в футляре". Даже название рассказа - нарицательная формула, которая была тотчас подхвачена общественностью, критиками. Каждый в ней увидел колоссальной важности обобщения пережитого русским обществом в реакционные 80-е годы и продолжавшего мешать жить в 90-е, хотя уже обозначился некоторый подъем.

Как это часто бывает с современниками, первые читатели рассказа тотчас же пытались найти прообраз Беликова. Называли инспектора Таганрогской гимназии А. Ф. Дьяконова. Даже брат писателя, М. П. Чехов, поддерживал такую версию, отзываясь так о Дьяконове: "...это была машина, которая ходила, говорила, действовала, исполняла циркуляры и затем сломалась и вышла из употребления. Всю свою жизнь А. Ф. Дьяконов проходил в калошах даже в очень хорошую погоду и носил с собою зонтик. Таков был прототип Беликова". Но были и голоса, оспаривавшие такую версию о прототипе Беликова, современники называли и другие имена. Всего вероятнее, Чехов создал обобщающий образ на основе многих наблюдений, и его Беликов не сводится к какому-либо единственно реальному прототипу.

Обобщающий смысл образа хорошо был понят некоторыми приятелями Чехова, критиками, литературоведами, публицистами. Так, один из знакомых ему врачей писал: "Вчера после прочтенья "Человека в футляре" я более двух часов говорил об этом гнетущем, только в России возможном явлении..." Точно также один из издателей книг для народа, литератор И. И. Горбунов-Посадов, делился впечатлениями: "Такие рассказы, как Ваш "Человек в футляре", хорошо будят, расталкивают... Всегда с таким приятным душе предчувствием раскрываешь книгу, где Ваша новая вещь". Народнический критик А. М. Скабичевский приравнял образ Беликова к замечательным художественным откровениям русской литературы, к гоголевскому Чичикову, гончаровскому Обломову, которые выражают собою "или целую общественную среду, или дух своего времени".

Вскоре образ "человека в футляре" сделался нарицательным. Чехов был свидетелем успеха своей вещи. Рассказ часто приводили в публицистике. В. И. Ленин в 1901 году сделал к нему отсылку, характеризуя повадки царских чиновников, (*334) этих "человеков в футляре". Позднее более двадцати раз в своих статьях, речах и письмах В. И. Ленин обращался к этому чеховскому образу.

В чеховской манере изображать Беликова есть следы влияния гоголевских заострений. Отчасти они напоминают и его собственные заострения в "Тонком и толстом", "Унтере Пришибееве".

В самом деле, кажется мало правдоподобным, чтобы некий гимназический учитель замечателен был только тем, что даже в очень хорошую погоду ходил в калошах и с зонтиком, и непременно в теплом пальто на вате. Зонтик он держал в чехле, и часы в чехле из серой замши, и перочинный ножик у него тоже был в чехольчике. Он носил темные очки, фуфайку, лицо прятал в поднятый воротник, а лицо было узенькое, и казалось, что оно тоже было в чехле. Гротескные подробности нагнетаются и дальше: он уши закладывал ватой, ездил на извозчике всегда с поднятым верхом. Своеобразным футляром был и греческий язык, который он преподавал в гимназии, древний, почти никому не нужный язык, правила которого изучены и переизучены, вдалбливались насильно. Тут Беликову было все привычно и ничем не грозило. Он смаковал на уроках, прищурив глаза и подняв палец, слово "антропос", то есть "человек", но всего живого, как раз людей-то, Беликов боялся. "Антропос"-то и оказывался "в футляре". Любимое его словцо в русском переводе искусно перекочевало в заглавие рассказа.

И свою мысль Беликов запрятывал "в футляр", ему нравились и были ясны только циркуляры, особенно те, которые что-нибудь запрещали. Как бы ни был нелеп запрет - выходить ученикам на улицу после девяти часов вечера,- все это радовало Беликова, для которого все тут было ясно: запрещено - и баста. Если же попадался циркуляр, разрешающий что-либо, или статья, требующая гражданских свобод, хотя бы в самой робкой форме, это вызывало у Беликова сомнение и тревогу, "как бы чего не вышло". А речь шла иногда всего лишь о разрешении в городе драматического кружка, или читальни, или чайной. Такого рода сборища повергали Беликова в смятение.

Гротескные детали нарастают снова: дома он ходил в халате и колпаке, ставни на окнах закрывал на задвижки, аккуратно соблюдал посты, женской прислуги не держал, чтобы о нем не подумали дурно. И спальня его была точно ящик: кровать с пологом; и, ложась спать, он укрывался с головой. Он боялся всякого нарушения "порядка", и даже дурная погода ему казалась своеволием.

Опрокидывало весь уклад жизни Беликова его намерение жениться на веселой хохотушке - тридцатилетней стройной и краснощекой Вареньке Коваленко, сестре недавно назначенного нового учителя истории и географии. Впрочем, сватовство было подстроено местными дамами, скучавшими от безделья. Им пришла мысль женить Беликова - вещь совершенно невозможная, если иметь в виду его характер. Директорша, инспекторша и другие гимназические дамы как-то ожили, "даже похорошели", бурно занявшись улаживанием свадьбы Беликова и Вареньки. Самое странное при этом и роковое состояло в том, что закон природы имел свои "правила", и Беликов действительно как-то по-своему влюбился в Вареньку, так сказать, "от себя", как-то неуклюже и робко, словно забыв на минуту свое неизменное "как бы чего не вышло". В довершение несчастья, Варенька не только хохотунья и певунья, но и, как видно, девица с норовом, если судить по ее постоянным спорам и ссорам с братом. Она тотчас согласилась пойти замуж за Беликова, начавшего одаривать ее своей кривой улыбочкой. И все же он потерпел поражение перед здоровыми силами жизни. Женитьба по-гоголевски расстроилась из-за своего "гусака": когда уже, казалось, все было сговорено, Беликов подался на загородную прогулку, Варенька и ее братец прикатили на велосипедах. С Беликовым чуть не произошел удар: из зеленого он сделался белым и точно оцепенел: "Разве преподавателям гимназии и женщинам прилично ездить на велосипеде?" Свадьба расстроилась, произошло крупное, столкновение с братом Вареньки, который совершенно не мог терпеть Беликова. Через месяц Беликов умер. И теперь, когда он лежал в гробу, кроткое, даже веселое выражение его лица словно свидетельствовало, что он рад, что наконец его положили "в футляр", в гробу он "достиг своего идеала".

Все разобранное нами в рассказе еще не сделало бы его великим произведением русской литературы. "Человек в футляре" был бы всего лишь рассказом о курьезном случае, которые редко, но бывают. Разве мало чудаков на свете? Нарочитая воля высмеять своего героя так и видна в гротескном описании внешности, периодических повторениях "как бы чего не вышло". Сам по себе рассказ имел бы назидательную силу, помнился бы, но не имел бы глубокого обобщающего смысла.

Чехов вводит такие сопутствующие детали, благодаря которым Беликов оказывается лишь наиболее крайней формой выражения "идеи футлярности". На самом же деле она проявляется не только у него, но и у других героев рассказа, в попутных их самохарактеристиках и как бы волнами расходится от Беликова по всей житейской округе. Заметим, что приводившиеся выше высказывания современников о "Человеке в футляре" имели в виду не только образ Беликова, но и те расходящиеся волны, которые идут от него.

Рассказывает о Беликове учитель той же гимназии. Рассказывает как экстраординарный случай о человеке - раке-отшельнике или улитке, может быть, как явлении атавизма. Но в результате рассказа понятие "мой товарищ" оказывается очень широким.

Беликов был не только комичным, но и опасным, страшным. Со своим "как бы чего не вышло" он шел далеко - "держал в руках всю гимназию целых пятнадцать лет!". И не только гимназию - весь город. Дамы боялись по субботам устраивать домашние спектакли, боялись его доносов. Духовенство стеснялось при нем играть в карты и кушать скоромное. В городе боялись посылать письма, знакомиться, читать книги, помогать бедным, учить грамоте. Беликов не просто чудак, он, как унтер Пришибеев, сует нос во все дела, чувствует себя столпом отечества и, как щедринский мракобес, хочет, чтобы упразднились даже науки. Его "как бы чего не вышло" есть формула застоя, относящаяся к положению дел в целом отечестве. Беликов - определенно результат общественной и правительственной реакции. Но он и ее опора.

Боялись и ненавидели Беликова, но как? Вот тут и встает вопрос о других людях, которые рядились "в футляры", им свойственные. В конце концов, Беликов был возможен, потому что ему потакали.

Историю Беликова рассказывает Буркин. Фамилия его, как легко заметить, значащая. Сам Буркин охотно прячется "под бурку", когда от него требуется решительное мнение. Буркин, как и другие учителя, боялся Беликова; учителя - народ мыслящий, порядочный, "воспитанный на Тургеневе и Щедрине", однако же трепетали перед Беликовым. Буркин не чувствует особенного конфуза. Зорче и решительнее судит о вещах его собеседник - ветеринарный врач Иван (*337)Иванович Чимша-Гималайский. Он вносит поправку в последние слова Буркина: "Да. Мыслящие, порядочные, читают и Щедрина, и Тургенева, разных там Боклей и прочее, а вот подчинились же, терпели... То-то вот оно и есть". Иван Иванович поменял местами Щедрина и Тургенева - для него сатирик Щедрин значительнее, ярче, на первом месте, тем резче звучит "терпели". И вообще Иван Иванович всегда забирает влево в своих приговорах. Он пытается делать выводы, и в запальчивости, мучимый бессонницей, хочет преодолеть давление всеобщего "футляра". Люди лгут, терпят ложь, сносят обиды, унижения. И сам ты не смеешь "открыто заявить, что ты на стороне честных, свободных людей", и льстишь из-за куска хлеба, теплого угла, из-за какого-нибудь чинишка. "Нет, больше жить так невозможно!" А Буркин в это время только и одергивает своего собеседника: "Ну, уж это вы из другой оперы, Иван Иваныч... Давайте спать". Буркину и невдомек, что резкие слова Ивана Ивановича были продолжением все той же "оперы": бичевали "беликовщину", позор, в котором жить нельзя. "Давайте спать" Буркина - это тоже переиначенное, опасливое беликовское "как бы чего не вышло". Только новый, свежий в гимназии и в городе человек, учитель живых предметов географии и истории Коваленко, резанул правду-матку с первого столкновения с Беликовым, пришедшим поучать его и сестру и угрожать доносом. Чтобы не перетолковали начальству их разговор, Коваленко стал выдворять его в шею с лестницы: "Я не люблю фискалов".

Сначала мы смотрим на Беликова глазами Буркина, потом реплики Ивана Иваныча и Коваленко показывают, сколь он омерзителен, а последние слова Ивана Иваныча говорят, насколько он опасен и повсеместен.

Веселая компания, возвращавшаяся с кладбища после похорон Беликова, однако, омрачалась мыслью: "Беликова похоронили, а сколько еще таких человеков в футляре осталось, сколько их еще будет!" Иван Иванович продолжал свое: то, что мы живем в городе, в духоте, пишем ненужные бумаги, играем в винт,- разве это не "футляр"? И жизнь в обществе бездельников, сутяг - тоже "футляр".

Символическое обрамление рассказу придает дважды упоминаемая, в начале и в конце, Мавра, жена старосты села, в сарае которого и расположились на ночлег охотники.

Мавра никакого отношения к беликовской истории не имеет. Но она имеет отношение к той широкой философии вопроса, которая вытекает из рассказа.

Разговор о людях-улитках, собственно, и начался с нее. Мавра, здоровая и неглупая женщина, всю свою жизнь нигде не была, дальше своего родного села не ходила, никогда не видела города, железной дороги, а последние десять лет сидит за печью и только ночью выходит на улицу. Что это - патологическое явление или тяжела ее жизнь со старостой? Какая тут трагедия скрывается? А может быть, трагедии и нет? Таков характер у Мавры: она обрекла себя на добровольное отшельничество. Или: живет в достатке и может сидеть за печкой целыми днями в течение десяти лет? Видимо, у ней с мужем детей нет и не было или были, но померли, и это сокрушило ее? Может, была причина - гонения на нее со стороны мужа? Перед нами никак не договоренный, не проясненный житейский смысл. Но ясно, что Мавра живет в "футляре", уже почти в гробу. Ее ночные выходы, боязнь света - это тоже смерти подобно. Когда разговор между Буркиным и Иваном Иванычем закончился, Буркин спал и Иван Иваныч ворочался с боку на бок и вздыхал, кто-то начал ходить недалеко от сарая, послышались легкие шаги: туп-туп. Пройдет немного и остановится, а через минуту опять: туп-туп. Это Мавра ходит. Ходит, как привидение, как напоминание о разнообразных обличиях далеко уходящей в жизнь "беликовщины" даже в безобидную народную толщу. Даже страшно становится: не вся ли жизнь принадлежит "беликовщине"? Где разумные пределы между естественной ограниченностью стремлений смертного, добровольно накладываемыми им на себя путами и принудительно сковывающими жизнь социально-общественными условиями?



2

Мы и плывем в этой беспредельности и снова натыкаемся на каверзный случай "футлярности", запечатленной Чеховым в рассказе "Крыжовник". Если в предыдущем действие развивалось от центра к периферии, то в "Крыжовнике" - от периферии к центру. Сначала мы видим хотя и скучную, вечно с бумагами, но государственную, "нормально", по общепринятым понятиям, текущую жизнь чиновника Николая Иваныча Чимши-Гималайского, к концу видим тот тупик, тот "футляр", к которому он пришел.

Странная, "несообразная" фамилия героя. На это обращает внимание его брат - рассказчик Иван Иваныч. Никаких Гималаев тут нет, вся жизнь - комические мелочи быта, пригорки, ручейки, усадьба с заборами и свой крыжовник - предел мечтаний героя. Только натуженному самомнению Николая Иваныча могла казаться она звучной и знатной.

Но в обоих случаях - в "Человеке в футляре" и в "Крыжовнике" - герои предпринимают некоторое волевое усилие, придумывают себе программу жизни, чтобы обособиться, приобрести какое-то значение в своих собственных глазах и в глазах других. Разница только в том, что Беликов расширял свое "государственное" служение по своим понятиям и держал в своих руках целый город, а Николай Иваныч бежал с государственной службы, из города в деревню и владычествует бесконтрольно только в усадьбе. Беликов любил запреты, а Николай Иваныч помышлял о высших материях.

Дед Чимшей-Гималайских был мужик, а отец - солдат из кантонистов, выслужил офицерский чин и получил потомственное дворянство. Но его детям жизнь пришлось начинать сначала: после смерти отца именьишко пошло с молотка за долги и Иван и младший Николай жили, как крестьянские дети. Иван пошел по ученой части, сделался ветеринаром, а Николай - канцеляристом. Скрипел пером много лет и все мечтал о своей усадебке, где он мог бы, сидя у ворот на лавочке, глядеть на поле и лес безмятежно, сам себе хозяин. Теперь Николай Иваныч стал позволять себе иметь собственные взгляды и изрекать истины тоном министра. Когда-то в казенной палате он боялся иметь собственные взгляды. Но этот "футляр" он сбросил. Теперь важным тоном то и дело рассуждает: "Мы, дворяне", "Я, как дворянин". Самое именьице-то - Чумбароклова Пустошь - теперь получило к названию прибавку: "Гималайское тож". Сытость и праздность развили в Николае Иваныче наглое самомнение. Конечно, рассуждал он и о "народе", и о "просвещении". Но как рассуждал - как мракобес. "Образование необходимо, но для народа оно преждевременно".

Исследователи Чехова еще ни разу не обратили внимания на любопытную цитату из Достоевского в "Крыжовнике".

Она приводится почти слово в слово из романа "Идиот". А именно, Николай Иваныч Чимша-Гималайский пускается в такие дали: "Я знаю народ и умею с ним обращаться (...). Меня народ любит. Стоит мне только пальцем шевельнуть, и для меня народ сделает все, что захочу". У Достоевского эти самонадеянные слова, в передаче другого лица, принадлежат Ипполиту Терентьеву, одному из демагогов, мнимо значительных личностей: "...я слышал, что вы такого мнения, что стоит вам только четверть часа в окошко с народом поговорить, и он тотчас же с вами во всем согласится и тотчас же за вами пойдет". Напоминают слова Николая Иваныча и самонадеянную фразу ханжи и лицемера Фомы Опискина из "Села Степанчикова" того же Достоевского: "Я знаю Русь, и Русь меня знает..." Николай Иваныч никуда народ вести не собирается, он только дерет с него шкуру, но вместе с сытостью появились у него и пошлые притязания. На самом деле ему на все наплевать. Его истинный идеал - "удобства", прелести деревенской жизни. Что бы в мире ни делалось, Николая Иваныча это не касается: "Сидишь на балконе, пьешь чай, а на пруде твои уточки плавают, пахнет так хорошо и... и крыжовник растет". Тут снова чувствуется цитата из Достоевского, из его "Записок из подполья"; там герой также заявляет: "Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить". Эти скрытые цитаты из Достоевского - своеобразный прием Чехова. Николай Иваныч Достоевского не читал. Но Чехов сознательно пародирует расхожие формулы, уж очень нравятся его герою эти словесные "гималаи", позволяющие прикрывать свое духовное убожество, вопиющую пошлость.

Такое существование раздражало Ивана Иваныча, который сразу почувствовал ничтожество стремлений брата. Иван Иваныч исходил из мысли, что неверна общепринятая поговорка, будто человеку только и нужно "три аршина земли": "Но ведь три аршина нужны трупу, а не человеку". Неверно поветрие в обществе, что будто бы похвально нынешнее тяготение интеллигенции к земле, желание иметь усадьбу. В то время, которое изображается в рассказе, вырождались народнические стремления "ходить в народ", приобщаться к "деревенской правде" (народ сам по себе мудр, интеллигенции надо у него учиться смыслу жизни). Иван Иваныч и намекает на такого рода поветрие. Но сам он считал такое стремление вдвойне лож(*341)ным, даже лицемерным. Во-первых, усадьба, хоть в сто десятин,- "те же три аршина". А во-вторых, уходить из городов, центров общественной борьбы, активной интеллектуальной жизни и прятаться в усадьбах - "это не жизнь, это эгоизм, лень, это своего рода монашество, но монашество без подвига".

Рассказ и начинается не в сарае или около сарая, как предыдущий, а с широкой панорамы природы, которую обозревают проснувшиеся охотники, и сердце их радуется. Далеко впереди были видны ветряные мельницы, справа тянулся ряд холмов, и там где-то были берега реки, луга, зеленые ивы, а если стать на один из холмов, то оттуда открывалось громадное поле, и телеграф, и поезд, который издали похож на ползущую гусеницу, а в ясную погоду оттуда бывает виден даже город. Телеграф и поезд нисколько не диссонируют с остальной природой; поезд напоминает гусеницу. Но это тот самый поезд, на котором ни разу Мавра не проехала. Виден издали в ясную погоду город, в котором она ни разу не была. Для этого должна быть более ясной вся жизнь, просветленны воззрения на нее. А ведь велика, прекрасна страна, и жизнь в ней должна быть прекрасной. Иван Иваныч и выражает свои главные мысли следующим образом: "Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа".

А что же случилось с его братом, Николаем Иванычем? Вроде бы он целиком добился желаемого. Ведь можно понять его: он с детства рос в деревне, любил поле, лес, ночное, драть лыко, ловить рыбу. Для детства этого достаточно. Мечтал об усадебке еще и потому, что оттягали злые люди их именьице за долги, и хотелось вернуть потерянное, как бы себя сызнова утвердить, как утвердил себя когда-то их отец-кантонист, выходец из ужасных аракчеевских поселений, жителям которых навеки предписывалась солдатчина. И в этом смысле можно понять Николая Иваныча. Если бы это было именно так... Можно понять и законность его перехода от скучной канцелярщины к живому сельскохозяйственному делу, от подчиненной, чиновничьей службы к простору личной инициативы, от городской духоты к свежему деревенскому воздуху. Ведь не было греха и в желании выращивать свой крыжовник, а не покупать его на базаре. Кто-то должен же его выращивать и везти на базар, ибо крыжовник едят все, а выращивают немногие... Все это было бы похвально и безупречно, если бы в свою усадьбу, в деревенское благоденствие Николай Иваныч не перенес бы всецело чиновничьи повадки, убогое понимание целей жизни.

Николай Иваныч именно запер себя на всю жизнь в собственной усадьбе. И путь его к ней - мелкочиновный, отвратный. Он долго не женился, все копил деньги. А когда женился, то все с той же целью, чтобы купить усадьбу с крыжовником. Женился на старой, некрасивой вдове, без всякого чувства и только потому, что у нее водились деньжонки. С женой жил скупо, держал ее впроголодь, а деньги прикарманил, отдал их в рост. Через три года жена померла. Николай Иваныч не испытывал никаких угрызений совести. Наконец усадьба куплена.

Николай Иваныч не украсил и не улучшил окружающую природу, он изуродовал ее, осквернил. Везде нарыл канавы, расставил заборы, изгороди, не поймешь, как проехать ко двору. Приезжего встречает рыжая толстая собака, "похожая на свинью"; но посетителей, видно, отвадили, и собака уже ленилась лаять. В кухне возится кухарка, босиком, толстая и тоже "похожая на свинью". Сам барин любил отдыхать после обеда. Приехавший в "Гималайское тож" Иван Иваныч, чтобы повидать брата, даже не узнал его сначала: "Сидит в постели, колени покрыты одеялом, постарел, располнел, обрюзг; щеки, нос и губы тянутся вперед,- того и гляди хрюкнет в одеяло". Перед нами чистая "обломовщина", гибрид Собакевича с Плюшкиным. Но Чехов не прибегает к гротеску, его правда страшна именно своей будничностью. Первая тарелка "своего" крыжовника откушана. Крыжовник был кислый, невкусный. А Николай Иваныч радовался, даже ночью не спал, подходил к тарелке и брал по ягодке. Это самодовольство задавило его. Он вскоре умер.

Все безвкусно, бездарно в его затеях. Никакого обновления в округу он не внес, он встал в ряд заурядных владельцев, подчинился заведенному порядку жизни, много ел, судился с обществом и с обоими заводами, чтобы они не наступали на его угодья,- это был для него ненавистный город, тот житейский шум, от которого он хотел отгородиться. Настоящие его отношения с народом строились не на основе вычитанных фраз, а банально-прозаически, как кругом было заведено. Требовал, чтобы мужики называли его "ваше превосходительство", а в день своих именин ставил народу полведра. Это не мешало ему таскать мужиков к земскому начальнику за потравы. И такая канитель называлась жизнью. Никаким светочем культуры в деревне Николай Иваныч не оказался, никаким нововводителем в хозяйстве не был. Просто рядом с крестьянами, по-прежнему изнемогавшими на пашнях, голодавшими со своими семьями и пребывавшими в вековом невежестве, прибавился еще один обыватель, заживо себя похоронивший.

Можно подумать: а обязательно ли, имея усадьбу и свой крыжовник, надо быть выдающимся человеком? Почему нужно предъявлять к Николаю Иванычу Чимше-Гималайскому какие-то повышенные требования? Может быть, он жаждал заслуженного отдыха после долгой канцелярской лямки? Кому какое дело до его отрицательных качеств? Живет он за своим забором, в конце концов, он сам хозяин своей жизни. Для ответа на эти вопросы нужно вдуматься в те слова, которые говорит в рассказе неуемный Иван Иваныч Чимша-Гималайский. Ему ли не сочувствовать своему брату, не ограждать его от нареканий. А между тем Иван Иваныч осуждает брата, находит причины для претензий. Ему в корне не нравится такая жизнь: он считает ее вредоносной, погибельной для судеб отчизны, нации. Подходит он к этим высоким критериям исподволь, словно отворив калитки всех заборов, окна всех обывательских домов и обнаружив там не жизнь, а опасное для жизни тление. Тяжкое чувство, близкое к отчаянию, порождает такая картина. Русь, где ты?

Страшен общий гипноз, куда ни погляди - везде самодовольные, улыбающиеся лица, куда ни взгляни, на улицах - везде благотворная тишина и спокойствие. Тех, кто недоволен и страдает, тех совсем не слышно: из тысяч и тысяч, живущих в городе, нет ни одного, кто бы вскрикнул и громко возмутился. Россия подавлена и нема. А если бы привести статистику, она бы заговорила громко: столько-то с ума сошло, столько-то ведер выпито. Но фасад жизни изукрашен всеобщим благодушием: "Вы взгляните на эту жизнь: наглость и праздность сильных, невежество и скотоподобие слабых, кругом бедность невозможная, теснота, вырождение, пьянство, лицемерие, вранье..." Все это возможно, разумеется, лишь при одном условии, когда несчастные несут свое бремя молча, без этого молчания "счастье" было невозможно. Иван Иваныч хочет указать на гибельность мещанства, Россию надо пробудить. Самодовольная свинья, когда-то выведенная Щедриным, правду съела. Свинство подточило национальную жизнь так, что нужно предпринимать нечто срочное, неотложное, чтобы встряхнуть российский сон. Объективно же беспокойство Ивана Иваныча отражало кризисное настроение в русском обществе перед первой русской революцией. И сама активность его гражданской мысли была частью процесса начавшегося пробуждения.

Чехов никогда своих героев-праведников не ставил на ходули, Буркин и здесь оставался себе верен. Как только он учует, что Иван Иваныч начинает множить примеры самодовольства, жадности, накопительства и клонить разговор к обобщениям, он вставляет свое: "Однако, пора спать"; "Это вы уж из другой оперы".

Кажущийся же безупречным в своих обвинительных речах Иван Иваныч, срыватель "всяческих футляров", где-то по-своему расписывается в своем бессилии и неожиданно оказывается в своем "футляре": "Меня угнетают тишина и спокойствие, я боюсь смотреть на окна, так как для меня теперь нет более тяжелого зрелища, как счастливое семейство, сидящее вокруг стола и пьющее чай". Каким-то невыносимым ригоризмом попахивает от этих слов. Хотя и понятно из контекста рассказа, в каком смысле здесь говорится о "счастливом семействе" и "чаепитии". Но все же обобщение слишком безмерное, и легко угодить в опасные отвлеченности, приблизительности и наплодить множество своих "запретов", что неожиданно аукнется с Беликовым. Такие "запреты" не всегда бьют в цель. Конечная цель прогресса - и чай, и счастливое семейство, и крыжовник. Слова Ивана Иваныча разят всегда метко при конкретных поводах. Но как только чуть выше подымается его мысль, так она начинает отдавать резонерством, своего рода ограниченностью. Мысль теряет достохвальный реализм.

И особенно горько такое самоограничение Ивана Иваныча: "Я уже стар и не гожусь для борьбы, я неспособен даже ненавидеть. Я только скорблю душевно, раздражаюсь, досадую, по ночам у меня горит голова от наплыва мыслей, и я не могу спать... Ах, если б я был молод!" Слова красивые и честные, призывные и своего рода завещание молодым: не уставать делать добро. Цель и смысл жизни не в личном счастье, "а в чем-то более разумном и великом". Тут видна вся Русь, и брезгливое отношение к себялюбию, и предчувствие разумного и великого будущего.

И все же Иван Иваныч уходит от борьбы. Он, конечно, не Мавра, бродящая во тьме по ночам от бессонницы, и мысли его пошире и поглубже, чем у гимназических коллег Беликова, которым Щедрин и Тургенев впрок не пошли, и они молчунами остались. Но Чехов показывает свой предел и для Ивана Иваныча Чимши-Гималайского.


3

Третий рассказ - история любви Алехина к Анне Алексеевне Луганович. Не со стороны, а изнутри мы видим героя. Не из головы родилась программа определенного поведения, как было в предыдущих рассказах, а из сердца, стихийно, как свойственно истинному чувству. И вместе с тем решающее, и даже детали в рассказе "О любви" - общие с теми двумя.

Алехин - тот же хозяин-домосед, ограничивший свою жизнь усадьбой и заботами о ней, как и Николай Иваныч Чимша-Гималайский. Он не встревал в рассказы Буркина о Беликове и Ивана Иваныча о Николае Иваныче, если его случайные собеседники не говорили о крупе, о сене, дегте. Но из деликатности он их и не перебивал. Мысли же его всецело были заняты хозяйством. Алехин - это как бы Николай Иваныч Чимша-Гималайский, вдруг влюбившийся. Алехин интеллектуально развитее Беликова, совсем лишен его чудаковатых черт, не фискал.

Алехин надел на себя "футляр" как бы временно и, казалось, мало подходил к делу, на которое себя обрек. Он даже подсмеивается над некой "милой" дамой, которая была его подругой жизни в его студенческие годы в Москве; в самых интимных моментах их встреч она думала только о том, говорит Алехин, "сколько я буду выдавать ей в месяц и почем теперь говядина за фунт". То есть, казалось бы, как ироничен Алехин, как он свободен от пошлости и как зорко видит чужую ограниченность. Сам-то он не такой... По воспитанию, как он сам говорит о себе, он белоручка, по наклонностям - кабинетный человек.

Он говорит о долге перед своим отцом, который много тратил на его образование. Имение Софьино, поскольку отец, покойник, сильно задолжал, могло бы (как и в судьбе Чимша-Гималайских) пойти с молотка. Но Алехин-сын решил: "не уеду отсюда и буду работать, пока не уплачу этого долга". Алехин и стал вгрызаться в землю. Никакой альтруистической цели он уже не преследовал, даже не "ставил народу полведра", в дворяне не рвался, не размышлял над темой, нужна ли народу грамота. Это для него все "из другой оперы". Он не оставлял втуне "ни одного клочка земли", сгонял всех мужиков и баб из соседних деревень, работа у него "кипела неистовая". Но обратим внимание на очень важную черту во внутреннем облике Алехина: он интеллигент и "футляр" над собой выстраивает высокий, вроде как бы и нет и не будет "футляра", а будет небо с его солнцем и звездами. Алехин говорит: "В первое время мне казалось, что эту рабочую жизнь я могу легко помирить со своими культурными привычками". Он почитывал "Вестник Европы", прислуги, которая еще служила его отцу, не увольнял, и ему было бы "больно" ее уволить... Да, он наслышан об истинах Михайловского, Лаврова.

Все эти благородные высокопарности в образе Алехина продемонстрируют еще одну новую, самую утонченную форму "футлярности". Они делают и естественным его любовное увлечение женщиной. На высокое чувство не были способны ни Беликов, ни Николай Иваныч Чимша-Гималайский. Тут речь идет о серьезной любви, которая, казалось бы, не признает никаких самоограничений, препон, "футляров".

На самом же деле и здесь патетика и пошлость чередуются чересполосно, и это чисто по-чеховски.

Рассказ о нежных, тонких чувствах врывается посреди алехинских застольных угощений, а этого у него не занимать стать: вкусные пирожки к завтраку, раки, бараньи котлеты... И все же потянуло хозяина исповедоваться в заветном, ибо оно так и осталось лучшим воспоминанием всей жизни...

Что за развлечения его услаждали, и в почетные мировые судьи выбрали, и все чиновники его были друзья, и он их, и они его принимали "радушно". Все развлекало его. Но настоящая мерка характера и ума выступила в таком самозабвенном, предварительном признании: в окружном суде все люди образованные, юристы во фраках, сюртуках и мундирах, какой изысканный парад жизни! Яснее не сказано, но и сего довольно. Все для глаз, все тоже и для "души": "После спанья в санях, после людской кухни сидеть в кресле, в чистом белье, в легких ботинках, с цепью на груди - это такая роскошь". Тщеславие удовлетворено, особенно хороша "цепь на груди!". А вот как быть с цепью любви, которая не на груди, а в груди, в сердце пребывает. Об этом теперь и рассказ...

Взаимоотношения Алехина с семьей товарища председателя окружного суда Лугановичем могли бы иметь такой же заурядный, чисто соседский характер, как и с другими людьми. В самом деле, с Лугановичем Алехин встречался на заседаниях суда в качестве почетного мирового судьи. Знакомство с его семьей было лишь одним из многих знакомств. Ничто особенное этих двух мужчин не связывало. Алехин приглашен был Лугановичем однажды довольно безразлично: "Знаете что? Пойдемте ко мне обедать". Муж и жена были рады гостю. И по многим мелочам, обычно выразительно характеризующим семейную жизнь, по тому, как супруги вместе варили кофе, как они понимали друг друга с полуслова, было видно, что они живут мирно, благополучно. Гость им не помеха, а приятное развлечение, и Алехин скоро стал другом дома. К нему привыкли, и он к ним привык.

Сначала обозначилась даже некоторая разница в воззрениях в пользу четы Лугановичей. Они беспокоились, как это он, Алехин, образованный человек, знающий языки, живет в деревне, вертится как белка в колесе, много работает, а всегда без гроша, вместо того, чтобы заниматься наукой или литературным трудом. Ведь где-то в душе он и сам считал, что предназначен для такого рода деятельности. Как-то получалось так, что вот и другим людям, не бог весть как проницательным, бросалось в глаза, что вроде бы Алехин предназначен для другой, высшей деятельности, чем выращивание огурцов, капусты, ягод, яблок. Им даже казалось, что он должен "страдать" от узкой прозаичности своей жизни. И даже старались помогать ему, когда кредиторы его теснили. Муж и жена шептались и просили не стесняться принять необходимую сумму. Но деньги он не брал. И тогда предлагали ему какие-нибудь сувениры. И Алехин брал, расплачиваясь присылаемой из деревни битой птицей, маслом, цветами. Такого рода отношения могли бы превратиться в банальный круговорот вещей, не задевая чувств и судеб.

А между тем любовь нагрянула. Любовь с первого взгляда, на всю жизнь - и взаимная. При первом знакомстве, когда Луганович представлял гостю свою жену, Анна Алексеевна произвела неизгладимое впечатление на Алехина: он увидел женщину молодую, двадцати двух лет, прекрасную, добрую, интеллигентную, обаятельную. Как это часто бывает в таких случаях, новое сильное чувство отозвалось чем-то давним, и Алехин почувствовал в ней существо близкое, уже знакомое. Даже показалось ему, что эти приветливые и умные глаза он уже видел когда-то в детстве, в альбоме матери, лежавшем на комоде. Первое впечатление решало все: это был зов сердца, это осознавалось умом, проникало в глубинные свежие воспоминания. Как бы сама мать благословляла это чувство.

В тот же вечер стало ясно, что и Алехин произвел на Анну Алексеевну особенное впечатление. Это видно было из тех мелочей, которые не замечает третье лицо, и видят и чувствуют только влюбленные.

Затеянный за столом разговор среди других незначащих тем коснулся предмета последнего судебного разбирательства, с которого только что пришли мужчины. Это было знаменитое дело поджигателей. Разбирательство длилось два дня, и, видимо, весь город был вовлечен в интерес дела. Известно лишь из рассказа, что в поджигательстве обвинили каких-то четырех евреев, признавали наличие целой шайки.

Алехин, вовсе не желая показаться "интересной личностью" и не принимая в соображение, что он может столкнуться во мнениях с Лугановичем, бросил реплику, что он решение суда считает неосновательным. Согласие во мнениях супругов было столь общим, что здесь личное суждение гостя, заявленное и затем развивавшееся им для убедительности с необыкновенной взволнованностью, оказалось вдруг необычным явлением, своего рода праздником ума, что поставило Алехина в позу исключительности. Анна Алексеевна все покачивала головой. Видно, как необычен был строй мыслей Алехина, а его взволнованность явно увлекала ее, и она то и дело спрашивала мужа: "Дмитрий, как же это так?"

Луганович ничего не мог противопоставить Алехину, кроме того, что крепко держался общепринятых мнений и считал, что, "раз человек попал под суд, то значит, он виноват". И выражать сомнение в правильности приговора, считал, можно только в законном порядке, но никак не в частном разговоре и не за обедом. Добряк Луганович, сам того не подозревая, совершенно выглядел "человеком в футляре" и держался правила "как бы чего не вышло". А чтобы смягчить свое указание на неуместность застольного вольномыслия, он для вящей убедительности и, конечно, добродушно, с улыбкой добавил: "Мы с вами не поджигали (...) и вот нас же не судят, не сажают в тюрьму". Какая емкая, всесокрушающая, всепримиряющая обывательская фраза: моя хата с краю. Раз хватают и судят, значит, знают, за что. Не может быть простого частного мнения, мнение должно быть изложено на бумаге и непременно в "законном порядке". До совести и разума обывателям и дела нет.

Чувствовалось, что Анна Алексеевна ближе во мнениях о поджигателях к Алехину, чем к мужу. Любознательность ее жаждала пищи, она еще не полностью заснула духовно в браке с Лугановичем, этой "милейшей личностью".

Долго спустя она припоминала Алехину, что при первом знакомстве ей бросились в глаза его молодость и бодрость. Молодость в том смысле, что Алехин тогда был возбужден, вел себя, как студент, вольнодумец, смутивший мирный семейный сон. Да и Алехину тогда было гораздо меньше лет, чем ее мужу, который был старше ее на двадцать лет. А бодрость понималась особенным образом, он тогда "много говорил". И все это Анна Алексеевна запомнила. В этом же позднейшем разговоре последовало и ее признание: "даже увлеклась вами немножко".

Алехин увлекся тоже и не раз вспоминал "о стройной белокурой женщине", и "точно легкая тень ее" лежала на его душе.

Но развитие чувства сразу приняло странный характер, душивший само это чувство. Познакомившись с Анной Алексеевной в начале весны, Алехин на полгода закатил в свое Софьино и не появлялся в городе. И вот на благотворительном спектакле его приглашают в губернаторскую ложу, и рядом с губернаторшей - снова Анна Алексеевна. И опять то же самое "неотразимое, бьющее впечатление красоты и милых, ласковых глаз", и опять то же "чувство близости". Вот здесь, в завязавшемся разговоре, в антрактах, в фойе, она не без укора говорит ему: "Вы похудели... у вас вялый вид", а весной он был молод и бодр. И после реплики: "Я даже увлеклась вами немножко",- она говорит ему еще большее: "Почему-то часто в течение лета вы приходили мне на память, и сегодня, когда я собиралась в театр, мне казалось, что я вас увижу". Сам не приходил, а на память приходил...

Неизменно следовал ее вопрос: "Почему вас так долго не было?.. Случилось что-нибудь?" Однако ничего не случалось.

Он постоянно думал о ней. Но больше вот с какой стороны: что за тайна молодой, красивой, умной женщины, которая выходит за неинтересного человека, в два раза старше ее, как можно иметь от него детей, поддерживать с ним семейный лад? Почему везет таким простакам, которые женятся на молодых, красивых, умных женщинах и упиваются счастьем, считая, что они вполне достойны его? Какие бы отрицательные черты Алехин ни имел, эти его размышления очень важны, хотя ответить на такие вопросы почти невозможно. Чужой "футляр" он видит, и видит, что в него положены неравноценные предметы. Но никакой вины не видит ни с чьей стороны. Таков ход вещей в жизни, хотя и возмутительный. Достоин всяческого внимания самоанализ Алехина - критическое отношение к самому себе. Все приговоры его - в пользу Анны Алексеевны, свою же роль он видит весьма жалкой. Так, по крайней мере, долго кажется читателю.

Любовь героев осталась незавершенной. Алехин и Анна Алексеевна расстались при обстоятельствах, вполне выявивших их чувства.

Они оба, конечно, боялись, что тайна их взаимной привязанности станет известна мужу. Алехин и Анна Алексеевна вместе, вдвоем, не раз ходили в городской театр, всякий раз пешком, чтобы продлить время встреч, сидели в креслах рядом, плечи их касались, он молча брал из ее рук бинокль и чувствовал, что она близка ему, "что она моя, что нам нельзя друг без друга". В городе о них говорили бог знает что. Но в том-то и дело, что в этих разговорах не было ни одного слова правды. После театра они прощались и расходились, как чужие. И все начиналось сначала.

Самое трудное состояло в том, что они оба боялись всего того, что могло бы раскрыть их тайну им же самим.

Алехин любил Анну Алексеевну - это несомненно, любил нежно, глубоко. Но он спрашивал сам себя, имеет ли он право разрушить ее семейное счастье? Честно ли это было бы с его стороны? Ведь в этом доме его хорошо принимали, любили и верили ему. Самоанализ подымался до очень большой высоты. Алехин спрашивал себя: что может он предложить Анне Алексеевне взамен? Сменить одну неинтересную жизнь на другую, столь же неинтересную? Одно из его самоубийственных признаний даже отдает несколько газетной фразой, но и оно искренно: "Другое дело, если бы у меня была красивая, интересная жизнь, если б я, например, боролся за освобождение родины или был знаменитым ученым, артистом..." Будни менять на будни - стоит ли? А вдруг заболеет, вдруг разлюбим друг друга, что тогда будет с ней?

Анна Алексеевна, неизмеримо более связанная условиями, чем Алехин, не получив в ответ столь ясных заявлений об испытываемых им чувствах к ней, лишь догадывалась о них. Досадуя на редкие встречи с ним, она имела полное право думать, как неопределенным делается ее положение. Ни лгать, ни открыто объявить обо всем мужу она не могла. Но самоотвержение женщины не знает границ - ее мучил и другой вопрос: принесет ли она счастье Алехину, если даже порвет с мужем? Она боялась осложнить жизнь Алехина, считая ее и без того тяжелой, преисполненной всяких неурядиц.

Ей начинало казаться, что она уже недостаточно молода для него. Что она не столь трудолюбива и энергична, "чтобы начать новую жизнь". Она с мужем говорила об Алехине в том смысле, что Алехину нужно жениться на девушке, достойной его, которая была бы хорошей помощницей в его жизни, и прежде всего, конечно, хозяйкой. Но, допустив такую мысль, Анна Алексеевна тут же добавляла, что такой девушки во всем городе не найти. Конечно, это были уловки заговорить тоску по любимому человеку.

Шли годы, Анна Алексеевна стала нервной, она мучалась мыслью, что жизнь ее испорчена, иногда она не хотела видеть ни мужа, ни детей. При встречах с Алехиным на людях, в гостиной, она обнаруживала "странное раздражение" против него. О чем бы ни шла речь, она постоянно оспаривала его мнения или принимала в спорах сторону его противников. Ясно, что любовь принимала извращенный характер, нерешительность Алехина душила любовь.

Вполне раскрылись чувства с его стороны только в последний момент, когда было уже поздно. Анна Алексеевна уезжала лечиться от нервов в Крым, она простилась на перроне с мужем и детьми, а Алехин вбежал в купе с забытой ею корзинкой, при самом отходе поезда. И тут в пустом купе, наедине, они бросились друг к другу в объятия, поцеловались, и слезы потекли. Алехин признался в любви и понял, как мелко, обманчиво было все до сих пор между ними.

Несколько комично звучит одна подробность этой сцены; расставшись, он, однако, ехал с ней в том же вагоне до ближайшей станции без билета, уединившись в соседнем пустом купе, и плакал... Что же мешало ему остаться с ней вместе, разве кто стеснял их на этот раз?.. Какая-то подсознательная, но все та же "обманчивость" оставалась у него и сейчас. Не хватало, как всегда, решительности, действия. Они могли ехать в Крым вместе. Алехин чистосердечно рассказывал приятелям-охотникам, все как было, не щадя себя и Анну Алексеевну, которую в городе все знали. Мужу Анны Алексеевны он, наверное, на следующий день объяснял свою задержку в вагоне как обычный вокзальный курьезный случай: не успел выпрыгнуть, поезд тронулся... Как-то пришлось же объяснять: его видели шмыгнувшим в вагон с корзинкой, а как обратно вернулся, не видели... Но вывод его был правильным и красноречивым, мудрым, поучительным, великим, не для себя, а хотя бы как общее "правило": "Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе". Тут даже мелочью считается муж, дети, счастье или несчастье. Алехин вроде бы понял главное. Но главное заключалось в том, что он ничего не сделал ни в тот момент, ни после. Ничего в его жизни не переменилось. Анна Алексеевна более не возникает на горизонте его жизни. Он только исповедуется перед случайными людьми...

Алехин, конечно, был недостоин любви Анны Алексеевны. Он рассказывает историю их взаимоотношений так, что старается оправдать себя. Но Чехов его не оправдывает. Для него алехинская история - еще одна форма "футлярности", самая недостойная, самая позорная, поскольку извращает святое чувство любви. Автор предоставляет герою полную возможность выговориться, хотя бы задним числом искупить вину. Тем не менее Алехин остается самим собой и своим пониманием случившегося еще раз доказывает, что он обыватель, фигура отрицательная, только более изощренная в утверждении своих принципов, чем Беликов и Николай Иванович Чимша-Гималайский.

Чехов считал, что влюбленность указывает человеку, каким он должен быть, способность к любви - это проявление человечности в человеке. Алехин же считает, что надо отказаться от любви, раз жизнь скучна и буднична. Но ведь Алехин сам виноват в своей жизни. Он сам ее такой устроил.

Во всех трех рассказах есть общая мысль. В "Человеке в футляре" - как загублен смысл жизни, в "Крыжовнике" - как загублен смысл деятельности, а в "О любви" - как загублен цвет жизни. А в итоге возникает громкий вывод Ивана Иваныча Чимши-Гималайского: "Нет, больше жить так невозможно".

Типичность того, что изображено в первых двух рассказах - в "Человеке в футляре", "Крыжовнике", - не вызывает сомнений: здесь все наглядно убедительно. Но в чем можно усмотреть типичность рассказа "О любви", образа Алехина и его поведения?

Исследователи Чехова охотно цитируют слова Алехина, переадресовывая их Чехову, полагая, что и сам писатель смотрит на вещи так же, как его герой. Речь идет о следующих рассуждениях Алехина: "До сих пор о любви была сказана только одна неоспоримая правда, а именно, что "тайна сия велика есть", все же остальное, что писали и говорили о любви, было не решением, а только постановкой вопросов, которые так и оставались неразрешенными". А затем Алехин продолжает: "То объяснение, которое, казалось бы, годится для одного случая, уже не годится для десяти других, и самое лучшее, по-моему,- это объяснять каждый случай в отдельности, не пытаясь обобщать. Надо, как говорят доктора, индивидуализировать каждый отдельный случай". Некоторые исследователи Чехова в выражении "индивидуализировать каждый отдельный случай", "не пытаясь обобщать", видят даже чеховское суждение о природе типического, оно у него этой локализацией индивидуального якобы и отличается от типического у остальных писателей, говорят даже, что он не "обобщает", а "индивидуализирует"...

Но следует здраво разобраться, шаг за шагом, в длинном высказывании Алехина. Все ли тут от души и нет ли тут уловок в связи с его собственной любовной историей? Надо разобраться, при чем тут Чехов и имеет ли приведенное высказывание какое-либо отношение к его способам типизации. И так ли уж сами доктора стараются "индивидуализировать каждый отдельный случай"? Может быть, и для них существуют не только пациенты с их индивидуальными особенностями, но и болезни, от которых они их лечат? Может быть, "индивидуализируя каждый отдельный случай", доктора все же "обобщают", то есть подводят частные случаи под общий знаменатель: определяют болезнь, собирают консилиумы, припоминают, чему их учили в свое время, учитывают практику, руководства и пособия, справочники - одним словом, опираются на науку, на "рецепты". Но вернемся к Алехину, а затем к Чехову-художнику.

Алехину очень нужна "тайна сия" и чем темнее, тем лучше. Люди знают, как сложно чувство любви и как оно действительно преисполнено тайн. Но с Алехиным как раз в этом деле все ясно. Он спекулирует высокими фразами о великом чувстве, чтобы скрыть неприглядную прозаичность своего обывательского поведения в отношении с Анной Алексеевной. И выражения "объяснять каждый случай в отдельности", "индивидуализировать", "не обобщать" - это тоже высокопарный флер, набрасываемый на самоочевидные истины. Алехину очень важно - и он сам берет это дело в свои руки - объяснить свой собственный "отдельный случай", выгораживая себя в своих отношениях с Анной Алексеевной. А между тем из этого "отдельного случая" так и выпирает его неприглядная типическая сущность. Ситуация не раз уже затрагивалась русскими писателями и критиками, вспомним хотя бы повесть Тургенева "Ася", статью Чернышевского "Русский человек на rendez-vous".

Перед нами давно запетая пластинка. Ключи к "тайне великой", в которой всегда пасовали русские Ромео, давно подобраны. Сила чеховской разработки этой темы в изображении чрезвычайной обывательской низменности поступков Ромео, который топчет чувство, в исключительной усложненности положения жертвы любви, в показе тех самоновейших выспренностей, которыми прикрывается тяжелая история, в перенесении этой некогда "дворянской" темы на почву "среднего" сословия, под знаком особо критических суждений относительно человеческой порядочности. И конечно, при этом огромную роль играют знаменитые чеховские "мелочи", через которые он умеет решать сложные вопросы.

Вот тут мы и выходим к вопросу о своеобразии типического у Чехова. Он был и писателем, и врачом, он мог видеть разумную долю истины в "индивидуализации каждого отдельного случая". Однако и в медицине, и в искусстве (*355)действует тот же механизм соотношения частного и общего. В области искусства "индивидуализация" вовсе не заменяет и не отменяет типизации. Образ и есть единство индивидуального и общего.

Если угодно, "индивидуальное" по отношению к рассказу "О любви" давно выяснено. Писательница Лидия Алексеевна Авилова после смерти Чехова в своих воспоминаниях утверждала, что в рассказе "О любви" изображена история, имевшая место во взаимоотношениях между Чеховым и ею, Авиловой. Достоверность такого утверждения, как "индивидуализированного случая", серьезно не оспаривается учеными. Достоверность здесь даже большая, чем в случаях отыскания прототипов для образа Беликова. Версию Авиловой, что она прототип Анны Алексеевны, не оспаривала даже М. П. Чехова, сестра писателя. Принимали ее чистосердечно и другие современники Чехова, как, например, И. А. Бунин. Сестра писателя М. П. Чехова, правда, оговаривалась, что если можно верить Авиловой в том, как она характеризует свои чувства к Чехову, то затруднительно дать ответ на вопрос о чувствах к ней Чехова. Свои письма к Чехову Авилова уничтожила, а дошедшие до нас письма Чехова к ней свидетельствуют о довольно сдержанном отношении его к Авиловой, хотя отношения были корректно дружескими и в значительной степени связаны с попытками литературного творчества Авиловой, которая присылала свои произведения на просмотр Чехову. Можно себе представить всю эту проблему в несколько огрубленном виде, но зато придающем ей неоспоримую ясность: если Авилова - это Анна Алексеевна Луганович, то вряд ли Алехин - это Чехов. Даже очевидным становится, что такого рода "индивидуализация", которая отбрасывает "общее", сущность человека, ничего не дает, явно не состоятельна.

Степень "индивидуализации", наделения образов неповторимыми чертами, дающими возможность видеть их как живые лица, верить в их жизненную достоверность, у Чехова во всех трех рассказах в принципе одинаковая. Допустим даже, что в связи с характером темы рассказа "О любви" Алехину отпущено больше этой "индивидуализации". Но через эту "индивидуализацию так и проглядывает то общее, что роднит Алехина с Беликовым и Николаем Иванычем Чимшей-Гималайским. "Индивидуализация" дает три разных рассказа, а типическое дает "трилогию". И общее идет так далеко, что Чеховым предполагалась даже целая серия рассказов, обобщавшая, подводившая под общий знаменатель большой ряд случаев и лиц.

Законы типизации у Чехова те же, что и у других художников слова. Его своеобразие не в отказе от типизации и не в замене ее "индивидуализацией", а в умении применять один из основных законов подлинного искусства к своим темам, к своим героям в условиях своей исторической действительности.

"Трилогия" как раз и есть тот особенный счастливый случай, который позволяет установить общее у Чехова со всей русской классикой, его индивидуальную манеру типизировать.


 
 
 
 
 
 
Портрет А. П. Чехова
работы И.Э.Браза. 1898 г.
 
 
 

1. Источник:Вершины: Книга о выдающихся произведениях русской литературы. Сост. В.И. Кулешов – М.: Детская литература, 1983.(вернуться)


 
 
 
 
Яндекс.Метрика
Используются технологии uCoz