Бродский И.А. Стихотворения. От окраины к центру

Иосиф Александрович Бродский (1940-1996)

     Из цикла "Часть речи" (1975-1976)[1]

Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой, уважаемый, милая, но неважно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но
и ничей верный друг вас приветствует с одного
из пяти континентов, держащихся на ковбоях,
я любил тебя больше чем ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих,
поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
в городке, занесённом снегом по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне –
как не сказано ниже по крайней мере –
я взбиваю подушку мычащим "ты"
за морями, которым конца и края,
в темноте всем телом твои черты,
как безумное зеркало повторяя.


* * *

Потому что каблук оставляет следы – зима.
В деревянных вещах замерзая в поле,
по прохожим себя узнают дома.
Что сказать ввечеру о грядущем, коли

воспоминанья в ночной тиши
о тепле твоих – пропуск – когда уснула,
тело отбрасывает от души
на стену, точно тень от стула

на стену ввечеру свеча,
и под скатертью стянутым к лесу небом
над силосной башней натертый крылом грача
не отбелишь воздух колючим снегом.


     ***

... при слове "грядущее" из русского языка
выбегают мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти, что твой сыр дырявой.
После стольких зим уже безразлично,
что или кто стоит за шторой,
и в мозгу раздаётся не неземное "до",
но его шуршание. Жизнь, которой,
как дарёной вещи, не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
От всего человека нам остаётся часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи.


* * *

Я не то что схожу с ума, но устал за лето.
За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.
Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла все это –
города, человеков, но для начала зелень.
Стану спать, не раздевшись или читать с любого
места чужую книгу, покамест остатки года,
как собака, сбежавшая от слепого,
переходят в положенном месте асфальт. Свобода
это когда забываешь отчество у тирана,
а слюна во рту слаще халвы Шираза,
и хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
ничего не каплет из голубого глаза.

На смерть Жукова[2]

Вижу колонны замерших звуков,
гроб на лафете, лошади круп.
Ветер сюда не доносит мне звуков
русских военных плачущих труб.
Вижу в регалиях убранный труп:
в смерть уезжает пламенный Жуков.

Воин, пред коим многие пали
стены, хоть меч был вражьих тупей,
блеском маневра о Ганнибале
напоминавший средь волжских степей.
Кончивший дни свои глухо в опале,
как Велизарий или Помпей.

Сколько он пролил крови солдатской
в землю чужую! Что ж, горевал?
Вспомнил ли их, умирающий в штатской
белой кровати? Полный провал.
Что он ответит, встретившись в адской
области с ними? "Я воевал".

К правому делу Жуков десницы
больше уже не приложит в бою.
Спи! У истории русской страницы
хватит для тех, кто в пехотном строю
смело входили в чужие столицы,
но возвращались в страхе в свою.

Маршал! поглотит алчная Лета
эти слова и твои прахоря.
Все же, прими их - жалкая лепта
родину спасшему, вслух говоря.
Бей, барабан, и военная флейта,
громко свисти на манер снегиря.[3]
1974

На смерть друга[4]

Имяреку, тебе, — потому что не станет за труд
из-под камня тебя раздобыть, — от меня, анонима,
как по тем же делам: потому что и с камня сотрут,
так и в силу того, что я сверху и, камня помимо,
чересчур далеко, чтоб тебе различать голоса —
на эзоповой фене в отечестве белых головок,
где на ощупь и слух наколол ты свои полюса
в мокром космосе злых корольков и визгливых сиповок;
имяреку, тебе, сыну вдовой кондукторши от
то ли Духа Святого, то ль поднятой пыли дворовой,
похитителю книг, сочинителю лучшей из од
на паденье А. С. в кружева и к ногам Гончаровой,
слововержцу, лжецу, пожирателю мелкой слезы,
обожателю Энгра, трамвайных звонков, асфоделей,
белозубой змее в колоннаде жандармской кирзы,
одинокому сердцу и телу бессчетных постелей —
да лежится тебе, как в большом оренбургском платке,
в нашей бурой земле, местных труб проходимцу и дыма,
понимавшему жизнь, как пчела на горячем цветке,
и замерзшему насмерть в параднике Третьего Рима.
Может, лучшей и нету на свете калитки в Ничто.
Человек мостовой, ты сказал бы, что лучшей не надо,
вниз по темной реке уплывая в бесцветном пальто,
чьи застежки одни и спасали тебя от распада.
Тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон,
тщетно некто трубит наверху в свою дудку протяжно.
Посылаю тебе безымянный прощальный поклон
с берегов неизвестно каких. Да тебе и неважно.
1973

От окраины к центру[5]

Вот я вновь посетил
эту местность любви, полуостров заводов,
парадиз мастерских и аркадию фабрик,
рай речный пароходов,
я опять прошептал:
вот я снова в младенческих ларах.
Вот я вновь пробежал Малой Охтой сквозь тысячу арок.

Предо мною река
распласталась под каменно-угольным дымом,
за спиною трамвай
прогремел на мосту невредимом,
и кирпичных оград
просветлела внезапно угрюмость.
Добрый день, вот мы встретились, бедная юность.

Джаз предместий приветствует нас,
слышишь трубы предместий,
золотой диксиленд
в черных кепках прекрасный, прелестный,
не душа и не плоть –
чья-то тень над родным патефоном,
словно платье твое вдруг подброшено вверх саксофоном.

В ярко-красном кашне
и в плаще в подворотнях, в парадных
ты стоишь на виду
на мосту возле лет безвозвратных,
прижимая к лицу недопитый стакан лимонада,
и ревет позади дорогая труба комбината.

Добрый день. Ну и встреча у нас.
До чего ты бесплотна:
рядом новый закат
гонит вдаль огневые полотна.
До чего ты бедна. Столько лет,
а промчались напрасно.
Добрый день, моя юность. Боже мой, до чего ты прекрасна.

По замерзшим холмам
молчаливо несутся борзые,
среди красных болот
возникают гудки поездные,
на пустое шоссе,
пропадая в дыму редколесья,
вылетают такси, и осины глядят в поднебесье.

Это наша зима.
Современный фонарь смотрит мертвенным оком,
предо мною горят
ослепительно тысячи окон.
Возвышаю свой крик,
чтоб с домами ему не столкнуться:
это наша зима все не может обратно вернуться.

Не до смерти ли, нет,
мы ее не найдем, не находим.
От рожденья на свет
ежедневно куда-то уходим,
словно кто-то вдали
в новостройках прекрасно играет.
Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает.

Значит, нету разлук.
Существует громадная встреча.
Значит, кто-то нас вдруг
в темноте обнимает за плечи,
и полны темноты,
и полны темноты и покоя,
мы все вместе стоим над холодной блестящей рекою.

Как легко нам дышать,
оттого, что подобно растенью
в чьей-то жизни чужой
мы становимся светом и тенью
или больше того –
оттого, что мы все потеряем,
отбегая навек, мы становимся смертью и раем.

Вот я вновь прохожу
в том же светлом раю – с остановки налево,
предо мною бежит,
закрываясь ладонями, новая Ева,
ярко-красный Адам
вдалеке появляется в арках,
невский ветер звенит заунывно в развешанных арфах.

Как стремительна жизнь
в черно-белом раю новостроек.
Обвивается змей,
и безмолвствует небо героик,
ледяная гора
неподвижно блестит у фонтана,
вьется утренний снег, и машины летят неустанно.

Неужели не я,
освещенный тремя фонарями,
столько лет в темноте
по осколкам бежал пустырями,
и сиянье небес
у подъемного крана клубилось?
Неужели не я? Что-то здесь навсегда изменилось.

Кто-то новый царит,
безымянный, прекрасный, всесильный,
над отчизной горит,
разливается свет темно-синий,
и в глазах у борзых
шелестят фонари – по цветочку,
кто-то вечно идет возле новых домов в одиночку.

Значит, нету разлук.
Значит, зря мы просили прощенья
у своих мертвецов.
Значит, нет для зимы возвращенья.
Остается одно:
по земле проходить бестревожно.
Невозможно отстать. Обгонять – только это возможно.

То, куда мы спешим,
этот ад или райское место,
или попросту мрак,
темнота, это все неизвестно,
дорогая страна,
постоянный предмет воспеванья,
не любовь ли она? Нет, она не имеет названья.

Это – вечная жизнь:
поразительный мост, неумолчное слово,
проплыванье баржи,
оживленье любви, убиванье былого,
пароходов огни
и сиянье витрин, звон трамваев далеких,
плеск холодной воды возле брюк твоих вечношироких.

Поздравляю себя
с этой ранней находкой, с тобою,
поздравляю себя
с удивительно горькой судьбою,
с этой вечной рекой,
с этим небом в прекрасных осинах,
с описаньем утрат за безмолвной толпой магазинов.

Не жилец этих мест,
не мертвец, а какой-то посредник,
совершенно один,
ты кричишь о себе напоследок:
никого не узнал,
обознался, забыл, обманулся,
слава Богу, зима. Значит, я никуда не вернулся.

Слава Богу, чужой.
Никого я здесь не обвиняю.
Ничего не узнать.
Я иду, тороплюсь, обгоняю.
Как легко мне теперь,
оттого, что ни с кем не расстался.
Слава Богу, что я на земле без отчизны остался.

Поздравляю себя!
Сколько лет проживу, ничего мне не надо.
Сколько лет проживу,
сколько дам на стакан лимонада.
Сколько раз я вернусь –
но уже не вернусь – словно дом запираю,
сколько дам я за грусть от кирпичной трубы и собачьего лая.

Римские элегии (1981)[6]

Бенедетте Кравиери
I
Пленное красное дерево частной квартиры в Риме.
Под потолком – пыльный хрустальный остров.
Жалюзи в час заката подобны рыбе,
перепутавшей чешую и остов.
Ставя босую ногу на красный мрамор,
тело делает шаг в будущее – одеться.
Крикни сейчас "замри" – я бы тотчас замер,
как этот город сделал от счастья в детстве.
Мир состоит из наготы и складок.
В этих последних больше любви, чем в лицах.
Как и тенор в опере тем и сладок,
что исчезает навек в кулисах.
На ночь глядя, синий зрачок полощет
свой хрусталик слезой, доводя его до сверканья.
И луна в головах, точно пустая площадь:
без фонтана. Но из того же камня.

II
Месяц замерших маятников (в августе расторопна
только муха в гортани высохшего графина).
Цифры на циферблатах скрещиваются, подобно
прожекторам ПВО в поисках серафима.
Месяц спущенных штор и зачехленных стульев,
потного двойника в зеркале над комодом,
пчел, позабывших расположенье ульев
и улетевших к морю покрыться медом.
Хлопочи же, струя, над белоснежной, дряблой
мышцей, играй куделью седых подпалин.
Для бездомного торса и праздных граблей
ничего нет ближе, чем вид развалин.
Да и они в ломаном "р" еврея
узнают себя тоже; только слюнным раствором
и скрепляешь осколки, покамест Время
варварским взглядом обводит форум.

...............................

XII
Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: я
благодарен за все; за куриный хрящик
и за стрекот ножниц, уже кроящих
мне пустоту, раз она – Твоя.
Ничего, что черна. Ничего, что в ней
ни руки, ни лица, ни его овала.
Чем незримей вещь, тем оно верней,
что она когда-то существовала
на земле, и тем больше она – везде.
Ты был первым, с кем это случилось, правда?
Только то и держится на гвозде,
что не делится без остатка на два.
Я был в Риме. Был залит светом. Так,
как только может мечтать обломок!
На сетчатке моей – золотой пятак.
Хватит на всю длину потемок.

 
И.А.Бродский. Фото
 
 
 
 
 

1. "Часть речи" – название цикла стихотворений Иосифа Бродского, созданного в 1975—1976 гг. Этот цикл дал название книге стихотворений, вышедшей в 1977 г. в издательстве Ардис. Одноименный, но кардинально отличный по составу сборник избранных стихов поэта был издан в 1990 году в СССР.
Перевод цикла «Часть речи» на английский, сделанный при участии и под редакцией Бродского, включил 15 из 20 стихотворений цикла, порядок которых был также изменен по сравнению с русским оригиналом.
Книга «Часть речи», изданная в 1977 г, включила в себя стихотворения, написанные в последние месяцы жизни поэта на родине и в первые годы эмиграции: с 1972 по 1976. Причиной такого объединения было то, что, по мнению Бродского, на рубеже 1971/72 годов в его поэзии произошли глубокие качественные изменения, во многом определившие новый период его творчества.
По словам Льва Лосева, Бродский «гордился названием книги и включенного в неё одноименного цикла. Мысль о том, что созданное человеком, его „часть речи“, больше, чем человек как биологическая особь или социальная единица, была Бродскому очень дорога. То же название он дал позднее первому репрезентативному сборнику избранных стихов, вышедшему на родине. <…> „Часть речи“ отличается от остальных сборников Бродского тем, что отдельные стихотворения составляют меньшинство. Основной объём — это четыре цикла („Письма римскому другу“, „Двадцать сонетов к Марии Стюарт“, „Мексиканский дивертисмент“ и „Часть речи“)».
Е. Семёнова называет цикл «Часть речи» новой разновидностью русской поэмы XX века. Л. Лосев считает, что цикл носит характер лирического дневника. (вернуться)

2. "На смерть Жукова" – в 1974 году Иосиф Бродский пишет стихотворение “На смерть Жукова”, герою Великой Отечественной войны маршалу Георгию Константиновичу Жукову (1896–1974). Через два года после того, как поэт вынужден был покинуть Советский Союз, вряд ли кто-нибудь мог ожидать от него обращения к подобной теме.
Соломон Волков в беседе с Бродским говорит о том, что это стихотворение стоит “особняком” в его творчестве, так как “восстанавливает давнюю русскую традицию, восходящую еще к стихотворению Державина „Снигирь”, которое является эпитафией другому великому русскому полководцу — Суворову”.
Стихотворение начинается с описания похоронной процессии:
Вижу колонны замерших внуков,
гроб на лафете, лошади круп.
Глагол “вижу”, которым поэт начинает повествование, через несколько строк повторяется в стихотворении. Повторения занимают особое место в поэтическом языке Бродского.
Описываемая ситуация – это результат воображения поэта, так как среди участников похорон его не было и не могло быть в то время. Не было и Колонного зала, образ которого возникает у многих при интерпретации “колонн замерших внуков” в первой строфе стихотворения Бродского. По воспоминаниям очевидцев, “власти предержащие побаивались его даже мертвого. ‹…› В пожарном порядке закрыли „на ремонт” Колонный зал Дома союзов, где обычно (по меркам разных времен) проходили прощания с выдающимися людьми”.
Обращение Бродского к образу маршала Жукова, торжественный тон повествования заставляли вольно или невольно прочитывать стихотворение как апофеоз Советской России. С другой стороны, почему именно “советской”? Стихотворение посвящено той России, которая была у Бродского, “советская” или любая другая, она оставалась для него единственно возможной — такой, какой раз и навсегда вошла в его жизнь при рождении. Не только “На смерть Жукова”, но и вся гражданская лирика Бродского наследует традиции русской классической литературы, в ней выражается позиция поэта — патриота своего отечества. Представление о себе как о части общности “мы” присутствует во многих стихотворениях Бродского. (вернуться)

3. "громко свисти, на манер снегиря" – звучит то имя, которое вслух не называет Бродский. Размер стихотворения, его маршевый ритм, снегирь, запорхнувший в последнюю строчку – прямые указания.
В 1800 году на смерть великого русского полководца написал стихотворение "Снигирь" Державин: «Что ты заводишь песню военну, флейте подобно, милый снигирь?» (у Державина птица – через "и").
Бродский сравнивает Жукова с Суворовым. Генералиссимус Державина и маршал Бродского могут поменяться местами. О ком написано в «Снигире»: «Скиптры давая, зваться рабом»? Это же те скипетры, которые сохранил Жуков для Сталина и Хрущева и за это был отправлен в Одесский округ в 46-м и в отставку в 58-м. Не сходное ли русское имя вписано в историю подавления Польского восстания 1794 года и Венгерского восстания 1956 года? После победного шествия по покоренной Варшаве Суворов получил фельдмаршала, Жуков в 56-м вошел в Политбюро. Что не помешало одного – через три, другого – через два года убрать от дел. (вернуться)

4. "На смерть друга" – в 1973 году разнесся слух о смерти С.Чудакова и Бродский направил ему на тот свет послание — весть оказалась ложной, что было вполне в стиле Чудакова с его непредсказуемой эфемерностью.
“Русский Вийон” — назвал Чудакова Олег Михайлов в одноименном очерке, опубликованном в журнале “Новая Россия”.
Сергей Иванович Чудаков (31 мая 1937, Москва — 26 октября 1997, там же) — русский поэт и журналист. Наиболее ранние датированные стихи Чудакова написаны были в 1956 году. В декабре 1959 года подборка его стихотворений была опубликована Александром Гинзбургом в самиздатском журнале «Синтаксис». Впоследствии Чудаков не предпринимал попыток напечататься ни в СССР, ни на Западе, но его стихи пользовались известностью и популярностью среди неофициальных поэтов Москвы и Ленинграда. Стихи Чудакова любил Иосиф Бродский. Это подтверждается тем, что в 1973 г. Бродский откликнулся на слухи о гибели С. Чудакова (якобы замёрзшем в подъезде) стихотворением «На смерть друга». (вернуться)

5. "От окраины к центру" – стихотворение создано в 1962 году.
Рассказывая о детских годах Бродского, Лев Лосев пишет: “Если принять Преображенскую площадь за центр, то внутри круга, описываемого радиусом получасовой прогулки, оказываются Летний сад, Инженерный замок, Эрмитаж, Таврический сад, Смольный монастырь и почти все места, связанные со значительными событиями жизни Бродского, — школы, где он учился, дома, где жили друзья, Дом писателей на Шпалерной, место его поэтических триумфов и источник интриг против него. А за Литейным мостом место его первой работы, завод «Арсенал», и второй — областная больница. Там же тюрьма «Кресты», где он сидел в 1964 году. Совсем рядом с домом, в двух кварталах, внутренняя тюрьма ленинградского управления Комитета госбезопасности, где он провёл два дня после второго ареста в 1962 году. Ещё ближе сам «Большой дом», откуда за поэтом шпионили”.
Фрагмент из стихотворения Бродского «От окраины к центру» положен на музыку и исполняется Светланой Сургановой (Группа "Сурганова и Оркестр"). (вернуться)

6. "Римские элегии" – комментарий Бродского: «Наиболее подлинное, что написано Гете — это "Римские элегии". Он молодым приезжает из своей монструозной ситуации в Италию и шастает по Италии, у него возникает роман с какой-то, видимо, просто путаной. Но вот тут-то он и пишет свои самые подлинные стихи. Пишет гекзаметром и рассказывает о том, как выстукивает ритм на ее позвоночнике, ведет счет слогов. Валяется с ней и сочиняет стишки — и это замечательно.
Я решил, в 80-м году, кажется, что напишу цикл стихотворений о Риме, но не знал, как назвать. И подумал: назову «Римские элегии». Если это вызов, пусть будет вызов, но только я не знаю, кому. Это правда Рим и это правда элегии.
Посвящены они Бенедетте Кравиери; она — внучка Бенедетто Кроче. Занимается французской литературой XVII века, замечательная женщина когда я приехал в Американскую академию в Рим, она была моим Вергилием. Бенедетта — одно из самых лучших моих человеческих приобретений в жизни.
Героиня "Пьяцца Маттеи" была ее подружкой. "Две молодых брюнетки" — это она и Микелина в библиотеке мужа Бенедетты. А начинается с квартиры Микелины, и потом она сама возникает.
"Красное дерево" — это как раз китайские древности отца Микелы» (ПМ).
…пчел, позабывших расположенье ульев… См. комментарий к стихотворению «О, если бы птицы пели…».
Да и они в ломаном "р" еврея / узнают себя тоже… Постоянно повторяющийся у Бродского мотив картавости здесь, как и во многих других случаях, выражает идею руин, как культурного феномена. Картавое произнесение звука р в слове развалины создает дополнительную связь между тем, как слово звучит, и что оно значит, т. е. то, о чем говорится, иллюстрируется тем, как говорится: римские руины сравниваются с "разрушением", "порчей" звука.
…как только может мечтать обломок… Г. А. Левинтон отмечает, что эта строчка может быть связана со стихотворением И. Анненского «Я на дне, я печальный обломок» (Левинтон Г. Смерть поэта: Иосиф Бродский // Иосиф Бродский: Творчество, личность, судьба: Итоги трех конференций. СПб., 1998. С. 206). (вернуться)





Яндекс.Метрика
Используются технологии uCoz