И.С.Тургенев. Хорь и Калиныч (Из цикла "Записки охотника")

Иван Сергеевич Тургенев
(1818 – 1883)

ХОРЬ И КАЛИНЫЧ[1]
(Из цикла "Записки охотника")

Кому случалось из Болховского уезда перебираться в Жиздринский[2], того, вероятно, поражала резкая разница между породой людей в Орловской губернии и калужской породой. Орловский мужик невелик ростом, сутуловат, угрюм, глядит исподлобья, живет в дрянных осиновых избенках, ходит на барщину, торговлей не занимается, ест плохо, носит лапти; калужский оброчный мужик обитает в просторных сосновых избах, высок ростом, глядит смело и весело, лицом чист и бел, торгует маслом и дегтем и по праздникам ходит в сапогах. Орловская деревня (мы говорим о восточной части Орловской губернии) обыкновенно расположена среди распаханных полей, близ оврага, кое-как превращенного в грязный пруд. Кроме немногих ракит, всегда готовых к услугам, да двух-трех тощих берез, деревца на версту кругом не увидишь; изба лепится к избе, крыши закиданы гнилой соломой… Калужская деревня, напротив, большею частью окружена лесом; избы стоят вольней и прямей, крыты тесом; ворота плотно запираются, плетень на задворке не разметан и не вывалился наружу, не зовет в гости всякую прохожую свинью… И для охотника в Калужской губернии лучше. В Орловской губернии последние леса и площадя[3] исчезнут лет через пять, а болот и в помине нет; в Калужской, напротив, засеки тянутся на сотни, болота на десятки верст, и не перевелась еще благородная птица тетерев, водится добродушный дупель, и хлопотунья куропатка своим порывистым взлетом веселит и пугает стрелкá и собаку.

В качестве охотника посещая Жиздринский уезд, сошелся я в поле и познакомился с одним калужским мелким помещиком, Полутыкиным, страстным охотником и, следовательно, отличным человеком. Водились за ним, правда, некоторые слабости: он, например, сватался за всех богатых невест в губернии и, получив отказ от руки и от дому, с сокрушенным сердцем доверял свое горе всем друзьям и знакомым, а родителям невест продолжал посылать в подарок кислые персики и другие сырые произведения своего сада; любил повторять один и тот же анекдот, который, несмотря на уважение г-на Полутыкина к его достоинствам, решительно никогда никого не смешил; хвалил сочинения Акима Нахимова и повесть Пинну[4]; заикался; называл свою собаку Астрономом; вместо однако говорил одначе и завел у себя в доме французскую кухню, тайна которой, по понятиям его повара, состояла в полном изменении естественного вкуса каждого кушанья: мясо у этого искусника отзывалось рыбой, рыба — грибами, макароны — порохом; зато ни одна морковка не попадала в суп, не приняв вида ромба или трапеции. Но, за исключением этих немногих и незначительных недостатков, г-н Полутыкин был, как уже сказано, отличный человек.

В первый же день моего знакомства с г. Полутыкиным он пригласил меня на ночь к себе.

— До меня верст пять будет, — прибавил он, — пешком идти далеко; зайдемте сперва к Хорю. (Читатель позволит мне не передавать его заиканья.)

— А кто такой Хорь?

— А мой мужик… Он отсюда близехонько.

Мы отправились к нему. Посреди леса, на расчищенной и разработанной поляне, возвышалась одинокая усадьба Хоря. Она состояла из нескольких сосновых срубов, соединенных заборами; перед главной избой тянулся навес, подпертый тоненькими столбиками. Мы вошли. Нас встретил молодой парень, лет двадцати, высокий и красивый.

— А, Федя! Дома Хорь? — спросил его г-н Полутыкин.

— Нет, Хорь в город уехал, — отвечал парень, улыбаясь и показывая ряд белых, как снег, зубов. — Тележку заложить прикажете?

— Да, брат, тележку. Да принеси нам квасу.

Мы вошли в избу. Ни одна суздальская картина не залепляла чистых бревенчатых стен; в углу, перед тяжелым образом в серебряном окладе, теплилась лампадка; липовый стол недавно был выскоблен и вымыт; между бревнами и по косякам окон не скиталось резвых прусаков, не скрывалось задумчивых тараканов. Молодой парень скоро появился с большой белой кружкой, наполненной хорошим квасом, с огромным ломтем пшеничного хлеба и с дюжиной соленых огурцов в деревянной миске. Он поставил все эти припасы на стол, прислонился к двери и начал с улыбкой на нас поглядывать. Не успели мы доесть нашей закуски, как уже телега застучала перед крыльцом. Мы вышли. Мальчик лет пятнадцати, кудрявый и краснощекий, сидел кучером и с трудом удерживал сытого пегого жеребца. Кругом телеги стояло человек шесть молодых великанов, очень похожих друг на друга и на Федю. «Всё дети Хоря!» — заметил Полутыкин. «Всё Хорьки, — подхватил Федя, который вышел вслед за нами на крыльцо, — да еще не все: Потап в лесу, а Сидор уехал со старым Хорем в город… Смотри же, Вася, — продолжал он, обращаясь к кучеру, — духом сомчи: барина везешь. Только на толчках-то, смотри, потише: и телегу-то попортишь, да и барское черево обеспокоишь!» Остальные Хорьки усмехнулись от выходки Феди. «Подсадить Астронома!»— торжественно воскликнул г-н Полутыкин. Федя, не без удовольствия, поднял на воздух принужденно улыбавшуюся собаку и положил ее на дно телеги. Вася дал вожжи лошади. Мы покатили. «А вот это моя контора, — сказал мне вдруг г-н Полутыкин, указывая на небольшой низенький домик, — хотите зайти?» — «Извольте». — «Она теперь упразднена, — заметил он, слезая, — а всё посмотреть стоит». Контора состояла из двух пустых комнат. Сторож, кривой старик, прибежал с задворья. «Здравствуй, Миняич, — проговорил г-н Полутыкин, — а где же вода?» Кривой старик исчез и тотчас вернулся с бутылкой воды и двумя стаканами. «Отведайте, — сказал мне Полутыкин, — это у меня хорошая, ключевая вода». Мы выпили по стакану, причем старик нам кланялся в пояс. «Ну, теперь, кажется, мы можем ехать, — заметил мой новый приятель. — В этой конторе я продал купцу Аллилуеву четыре десятины лесу за выгодную цену». Мы сели в телегу и через полчаса уже въезжали на двор господского дома.

— Скажите, пожалуйста, — спросил я Полутыкина за ужином, — отчего у вас Хорь живет отдельно от прочих ваших мужиков?

— А вот отчего: он у меня мужик умный. Лет двадцать пять тому назад изба у него сгорела; вот и пришел он к моему покойному батюшке и говорит: дескать, позвольте мне, Николай Кузьмич, поселиться у вас в лесу на болоте. Я вам стану оброк платить хороший. — «Да зачем тебе селиться на болоте?» — «Да уж так; только вы, батюшка, Николай Кузьмич, ни в какую работу употреблять меня уж не извольте, а оброк положите, какой сами знаете». — «Пятьдесят рублей в год!» — «Извольте». — «Да без недоимок у меня, смотри!» — «Известно, без недоимок…» Вот он и поселился на болоте. С тех пор Хорем его и прозвали.

— Ну, и разбогател? — спросил я.

— Разбогател. Теперь он мне сто целковых оброка платит, да еще я, пожалуй, накину. Я уж ему не раз говорил: «Откупись, Хорь, эй, откупись!..» А он, бестия, меня уверяет, что нечем; денег, дескать, нету… Да, как бы не так!..

На другой день мы тотчас после чаю опять отправились на охоту. Проезжая через деревню, г-н Полутыкин велел кучеру остановиться у низенькой избы и звучно воскликнул: «Калиныч!» — «Сейчас, батюшка, сейчас, — раздался голос со двора, — лапоть подвязываю». Мы поехали шагом; за деревней догнал нас человек лет сорока, высокого роста, худой, с небольшой загнутой назад головкой. Это был Калиныч. Его добродушное смуглое лицо, кое-где отмеченное рябинами, мне понравилось с первого взгляда. Калиныч (как узнал я после) каждый день ходил с барином на охоту, носил его сумку, иногда и ружье, замечал, где садится птица, доставал воды, набирал земляники, устроивал шалаши, бегал за дрожками; без него г-н Полутыкин шагу ступить не мог. Калиныч был человек самого веселого, самого кроткого нрава, беспрестанно попевал вполголоса, беззаботно поглядывал во все стороны, говорил немного в нос, улыбаясь, прищуривал свои светло-голубые глаза и часто брался рукою за свою жидкую, клиновидную бороду. Ходил он нескоро, но большими шагами, слегка подпираясь длинной и тонкой палкой. В течение дня он не раз заговаривал со мною, услуживал мне без раболепства, но за барином наблюдал, как за ребенком. Когда невыносимый полуденный зной заставил нас искать убежища, он свел нас на свою пасеку, в самую глушь леса. Калиныч отворил нам избушку, увешанную пучками сухих душистых трав, уложил нас на свежем сене, а сам надел на голову род мешка с сеткой, взял нож, горшок и головешку и отправился на пасеку вырезать нам сот. Мы запили прозрачный теплый мед ключевой водой и заснули под однообразное жужжанье пчел и болтливый лепет листьев.

Легкий порыв ветерка разбудил меня… Я открыл глаза и увидел Калиныча: он сидел на пороге полураскрытой двери и ножом вырезывал ложку. Я долго любовался его лицом, кротким и ясным, как вечернее небо. Г-н Полутыкин тоже проснулся. Мы не тотчас встали. Приятно после долгой ходьбы и глубокого сна лежать неподвижно на сене: тело нежится и томится, легким жаром пышет лицо, сладкая лень смыкает глаза. Наконец мы встали и опять пошли бродить до вечера. За ужином я заговорил опять о Хоре да о Калиныче. «Калиныч — добрый мужик, — сказал мне г. Полутыкин, — усердный и услужливый мужик; хозяйство в исправности, одначе, содержать не может: я его всё оттягиваю. Каждый день со мной на охоту ходит… Какое уж тут хозяйство, — посудите сами». Я с ним согласился, и мы легли спать.

На другой день г-н Полутыкин принужден был отправиться в город по делу с соседом Пичуковым. Сосед Пичуков запахал у него землю и на запаханной земле высек его же бабу[5]. На охоту поехал я один и перед вечером завернул к Хорю. На пороге избы встретил меня старик — лысый, низкого роста, плечистый и плотный — сам Хорь. Я с любопытством посмотрел на этого Хоря. Склад его лица напоминал Сократа[6]: такой же высокий, шишковатый лоб, такие же маленькие глазки, такой же курносый нос. Мы вошли вместе в избу. Тот же Федя принес мне молока с черным хлебом. Хорь присел на скамью и, преспокойно поглаживая свою курчавую бороду, вступил со мною в разговор. Он, казалось, чувствовал свое достоинство, говорил и двигался медленно, изредка посмеивался из-под длинных своих усов.

Мы с ним толковали о посеве, об урожае, о крестьянском быте… Он со мной всё как будто соглашался; только потом мне становилось совестно, и я чувствовал, что говорю не то… Так оно как-то странно выходило. Хорь выражался иногда мудрено, должно быть, из осторожности… Вот вам образчик нашего разговора:

— Послушай-ка, Хорь, — говорил я ему, — отчего ты не откупишься от своего барина?

— А для чего мне откупаться? Теперь я своего барина знаю и оброк свой знаю… барин у нас хороший.

— Всё же лучше на свободе, — заметил я.

Хорь посмотрел на меня сбоку.

— Вестимо, — проговорил он.

— Ну, так отчего же ты не откупаешься?

Хорь покрутил головой.

— Чем, батюшка, откупиться прикажешь?

— Ну, полно, старина…

— Попал Хорь в вольные люди, — продолжал он вполголоса, как будто про себя, — кто без бороды живет, тот Хорю и нáбольший[7].

— А ты сам бороду сбрей.

— Что борода? Борода — трава: скосить можно.

— Ну, так что ж?

— А, знать, Хорь прямо в купцы попадет; купцам-то жизнь хорошая, да и те в бородах.

— А что, ведь ты тоже торговлей занимаешься? — спросил я его.

— Торгуем помаленьку маслишком да дегтишком… Что же, тележку, батюшка, прикажешь заложить?

«Крепок ты на язык и человек себе на уме», — подумал я.

— Нет, — сказал я вслух, — тележки мне не надо; я завтра около твоей усадьбы похожу и, если позволишь, останусь ночевать у тебя в сенном сарае.

— Милости просим. Да покойно ли тебе будет в сарае? Я прикажу бабам постлать тебе простыню и положить подушку. Эй, бабы! — вскричал он, поднимаясь с места, — сюда, бабы!.. А ты, Федя, поди с ними. Бабы ведь народ глупый.

Четверть часа спустя Федя с фонарем проводил меня в сарай. Я бросился на душистое сено, собака свернулась у ног моих; Федя пожелал мне доброй ночи, дверь заскрипела и захлопнулась. Я довольно долго не мог заснуть. Корова подошла к двери, шумно дохнула раза два; собака с достоинством на нее зарычала; свинья прошла мимо, задумчиво хрюкая; лошадь где-то в близости стала жевать сено и фыркать… Я наконец задремал.

На заре Федя разбудил меня. Этот веселый, бойкий парень очень мне нравился; да и, сколько я мог заметить, у старого Хоря он тоже был любимцем. Они оба весьма любезно друг над другом подтрунивали. Старик вышел ко мне навстречу. Оттого ли, что я провел ночь под его кровом, по другой ли какой причине, только Хорь гораздо ласковее вчерашнего обошелся со мной.

— Самовар тебе готов, — сказал он мне с улыбкой, — пойдем чай пить.

Мы уселись около стола. Здоровая баба, одна из его невесток, принесла горшок с молоком. Все его сыновья поочередно входили в избу.

— Что у тебя за рослый народ! — заметил я старику.

— Да, — промолвил он, откусывая крошечный кусок сахару, — на меня да на мою старуху жаловаться, кажись, им нечего.

— И все с тобой живут?

— Все. Сами хотят, так и живут.

— И все женаты?

— Вон один, пострел, не женится, — отвечал он, указывая на Федю, который по-прежнему прислонился к двери. — Васька, тот еще молод, тому погодить можно.

— А что мне жениться? — возразил Федя, — мне и так хорошо. На что мне жена? Лаяться с ней, что ли?

— Ну, уж ты… уж я тебя знаю! Кольца серебряные носишь… Тебе бы все с дворовыми девками нюхаться… «Полноте, бесстыдники!» — продолжал старик, передразнивая горничных. — Уж я тебя знаю, белоручка ты этакой!

— А в бабе-то что хорошего?

— Баба — работница, — важно заметил Хорь. — Баба мужику слуга.

— Да на что мне работница?

— То-то, чужими руками жар загребать любишь. Знаем вашего брата.

— Ну, жени меня, коли так. А? что! Что ж ты молчишь?

— Ну, полно, полно, балагур. Вишь, барина мы с тобой беспокоим. Женю небось… А ты, батюшка, не гневись: дитятко, видишь, малое, разуму не успело набраться.

Федя покачал головой…

— Дома Хорь? — раздался за дверью знакомый голос, — и Калиныч вошел в избу с пучком полевой земляники в руках, которую нарвал он для своего друга, Хоря. Старик радушно его приветствовал. Я с изумлением поглядел на Калиныча: признаюсь, я не ожидал таких «нежностей» от мужика.

Я в этот день пошел на охоту часами четырьмя позднее обыкновенного и следующие три дня провел у Хоря. Меня занимали новые мои знакомцы. Не знаю, чем я заслужил их доверие, но они непринужденно разговаривали со мной. Я с удовольствием слушал их и наблюдал за ними. Оба приятеля нисколько не походили друг на друга. Хорь был человек положительный, практический, административная голова, рационалист; Калиныч, напротив, принадлежал к числу идеалистов, романтиков, людей восторженных и мечтательных. Хорь понимал действительность, то есть: обстроился, накопил деньжонку, ладил с барином и с прочими властями; Калиныч ходил в лаптях и перебивался кое-как. Хорь расплодил большое семейство, покорное и единодушное; у Калиныча была когда-то жена, которой он боялся, а детей и не бывало вовсе. Хорь насквозь видел г-на Полутыкина; Калиныч благоговел перед своим господином. Хорь любил Калиныча и оказывал ему покровительство; Калиныч любил и уважал Хоря. Хорь говорил мало, посмеивался и разумел про себя; Калиныч объяснялся с жаром, хотя и не пел соловьем, как бойкий фабричный человек… Но Калиныч был одарен преимуществами, которые признавал сам Хорь, например: он заговаривал кровь, испуг, бешенство, выгонял червей; пчелы ему дались, рука у него была легкая. Хорь при мне попросил его ввести в конюшню новокупленную лошадь, и Калиныч с добросовестною важностью исполнил просьбу старого скептика. Калиныч стоял ближе к природе; Хорь же — к людям, к обществу; Калиныч не любил рассуждать и всему верил слепо; Хорь возвышался даже до иронической точки зрения на жизнь. Он много видел, много знал, и от него я многому научился. Например, из его рассказов узнал я, что каждое лето, перед покосом, появляется в деревнях небольшая тележка особенного вида. В этой тележке сидит человек в кафтане и продает косы. На наличные деньги он берет рубль двадцать пять копеек — полтора рубля ассигнациями; в долг — три рубля и целковый. Все мужики, разумеется, берут у него в долг. Через две-три недели он появляется снова и требует денег. У мужика овес только что скошен, стало быть, заплатить есть чем; он идет с купцом в кабак и там уже расплачивается. Иные помещики вздумали было покупать сами косы на наличные деньги и раздавать в долг мужикам по той же цене; но мужики оказались недовольными и даже впали в уныние; их лишали удовольствия щелкать по косе, прислушиваться, перевертывать ее в руках и раз двадцать спросить у плутоватого мещанина-продавца: «А что, малый, коса-то не больно того?» Те же самые проделки происходят и при покупке серпов, с тою только разницей, что тут бабы вмешиваются в дело и доводят иногда самого продавца до необходимости, для их же пользы, поколотить их. Но более всего страдают бабы вот при каком случае. Поставщики материала на бумажные фабрики поручают закупку тряпья особенного рода людям, которые в иных уездах называются «орлами». Такой «орел» получает от купца рублей двести ассигнациями и отправляется на добычу. Но, в противность благородной птице, от которой он получил свое имя, он не нападает открыто и смело: напротив, «орел» прибегает к хитрости и лукавству. Он оставляет свою тележку где-нибудь в кустах около деревни, а сам отправляется по задворьям да по задам, словно прохожий какой-нибудь или просто праздношатающийся. Бабы чутьем угадывают его приближенье и крадутся к нему навстречу. Второпях совершается торговая сделка. За несколько медных грошей баба отдает «орлу» не только всякую ненужную тряпицу, но часто даже мужнину рубаху и собственную поневу. В последнее время бабы нашли выгодным красть у самих себя и сбывать таким образом пеньку, в особенности «замашки»[8], — важное распространение и усовершенствование промышленности «орлов»! Но зато мужики, в свою очередь, навострились и при малейшем подозрении, при одном отдаленном слухе о появлении «орла» быстро и живо приступают к исправительным и предохранительным мерам. И в самом деле, не обидно ли? Пеньку продавать их дело, и они ее точно продают, не в городе, — в город надо самим тащиться, — а приезжим торгашам, которые, за неимением безмена, считают пуд в сорок горстей — а вы знаете, что за горсть и что за ладонь у русского человека, особенно когда он «усердствует»!

Таких рассказов я, человек неопытный и в деревне не «живалый» (как у нас в Орле говорится), наслушался вдоволь. Но Хорь не всё рассказывал, он сам меня расспрашивал о многом. Узнал он, что я бывал за границей, и любопытство его разгорелось… Калиныч от него не отставал; но Калиныча более трогали описания природы, гор, водопадов, необыкновенных зданий, больших городов; Хоря занимали вопросы административные и государственные. Он перебирал всё по порядку: «Что, у них это там есть так же, как у нас, аль иначе?.. Ну, говори, батюшка, — как же?..» — «А! ах, Господи, твоя воля!» — восклицал Калиныч во время моего рассказа; Хорь молчал, хмурил густые брови и лишь изредка замечал, что, «дескать, это у нас не шло бы, а вот это хорошо — это порядок». Всех его расспросов я передать вам не могу, да и незачем; но из наших разговоров я вынес одно убежденье, которого, вероятно, никак не ожидают читатели, — убежденье, что Петр Великий был по преимуществу русский человек, русский именно в своих преобразованиях. Русский человек так уверен в своей силе и крепости, что он не прочь и поломать себя: он мало занимается своим прошедшим и смело глядит вперед. Что хорошо — то ему и нравится, что разумно — того ему и подавай, а откуда оно идет, — ему все равно. Его здравый смысл охотно подтрунит над сухопарым немецким рассудком; но немцы, по словам Хоря, любопытный народец, и поучиться у них он готов. Благодаря исключительности своего положенья, своей фактической независимости, Хорь говорил со мной о многом, чего из другого рычагом но выворотишь, как выражаются мужики, жерновом не вымелешь. Он действительно понимал свое положенье. Толкуя с Хорем, я в первый раз услышал простую, умную речь русского мужика. Его познанья были довольно, по-своему, обширны, но читать он не умел; Калиныч — умел. «Этому шалопаю грамота далась, — заметил Хорь, — у него и пчелы отродясь не мерли». — «А детей ты своих выучил грамоте?» Хорь помолчал. «Федя знает». — «А другие?» — «Другие не знают». — «А чтó?» Старик не отвечал и переменил разговор. Впрочем, как он умен ни был, водились и за ним многие предрассудки и предубеждения. Баб он, например, презирал от глубины души, а в веселый час тешился и издевался над ними. Жена его, старая и сварливая, целый день не сходила с печи и беспрестанно ворчала и бранилась; сыновья не обращали на нее внимания, но невесток она содержала в страхе Божием. Недаром в русской песенке свекровь поет: «Какой ты мне сын, какой семьянин! Не бьешь ты жены, не бьешь молодой…» Я раз было вздумал заступиться за невесток, попытался возбудить сострадание Хоря; но он спокойно возразил мне, что «охота-де вам такими… пустяками заниматься, — пускай бабы ссорятся… Их что разнимать — то хуже, да и рук марать не стоит». Иногда злая старуха слезала с печи, вызывала из сеней дворовую собаку, приговаривая: «Сюды, сюды, собачка!» — и била ее по худой спине кочергой или становилась под навес и «лаялась», как выражался Хорь, со всеми проходящими. Мужа своего она, однако же, боялась и, по его приказанию, убиралась к себе на печь. Но особенно любопытно было послушать спор Калиныча с Хорем, когда дело доходило до г-на Полутыкина. «Уж ты, Хорь, у меня его не трогай», — говорил Калиныч. «А что ж он тебе сапогов не сошьет?» — возражал тот. «Эка, сапоги!.. на что мне сапоги? Я мужик…» — «Да вот и я мужик, а вишь…» При этом слове Хорь поднимал свою ногу и показывал Калинычу сапог, скроенный, вероятно, из мамонтовой кожи. «Эх, да ты разве наш брат!» — отвечал Калиныч. «Ну, хоть бы на лапти дал: ведь ты с ним на охоту ходишь; чай, что день, то лапти». — «Он мне дает на лапти». — «Да, в прошлом году гривенник пожаловал». Калиныч с досадой отворачивался, а Хорь заливался смехом, причем его маленькие глазки исчезали совершенно.

Калиныч пел довольно приятно и поигрывал на балалайке. Хорь слушал, слушал его, загибал вдруг голову набок и начинал подтягивать жалобным голосом. Особенно любил он песню «Доля ты моя, доля!». Федя не упускал случая подтрунить над отцом. «Чего, старик, разжалобился?» Но Хорь подпирал щеку рукой, закрывал глаза и продолжал жаловаться на свою долю… Зато, в другое время, не было человека деятельнее его: вечно над чем-нибудь копается — телегу чинит, забор подпирает, сбрую пересматривает. Особенной чистоты он, однако, не придерживался и на мои замечания отвечал мне однажды, что «надо-де избе жильем пахнуть».

— Посмотри-ка, — возразил я ему, — как у Калиныча на пасеке чисто.

— Пчелы бы жить не стали, батюшка, — сказал он со вздохом.

«А что, — спросил он меня в другой раз, — у тебя своя вотчина есть?» — «Есть». — «Далеко отсюда?» — «Верст сто». — «Что же ты, батюшка, живешь в своей вотчине?» — «Живу». — «А больше, чай, ружьем пробавляешься?» — «Признаться, да». — «И хорошо, батюшка, делаешь; стреляй себе на здоровье тетеревов да старосту меняй почаще»[9].

На четвертый день, вечером, г. Полутыкин прислал за мной. Жаль мне было расставаться с стариком. Вместе с Калинычем сел я в телегу. «Ну, прощай, Хорь, будь здоров, — сказал я… — Прощай, Федя». — «Прощай, батюшка, прощай, не забывай нас». Мы поехали; заря только что разгоралась. «Славная погода завтра будет», — заметил я, глядя на светлое небо. «Нет, дождь пойдет, — возразил мне Калиныч, — утки вон плещутся, да и трава больно сильно пахнет». Мы въехали в кусты. Калиныч запел вполголоса, подпрыгивая на облучке, и все глядел да глядел на зарю…

На другой день я покинул гостеприимный кров г-на Полутыкина.

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Рассказ И. С. Тургенева "Бежин луг" (уроки литературы в 6 классе)
 
 
 

1. Хорь и Калиныч – впервые напечатано в журнале «Современник», 1847, № 1. См. ниже о рассказе более подробно.
После журнальной публикации в «Современнике» «Записки охотника» вышли впервые в отдельном издании в 1852 году. Книга включала в свой состав 22 очерка. Именно в таком виде она попала в руки широкого круга русских и западноевропейских читателей 1850—1860-х годов и стала фактом литературного сознания эпохи.
В 1860 году Тургенев попытался включить в «Записки» еще две вещи: «О соловьях» и «Поездка в Полесье». Однако уже в следующем издании 1865 года он вернулся к прежнему составу и расположению рассказов в книге. Так она и печаталась вплоть до 1874 года, когда писатель дополнил ее тремя произведениями: «Конец Чертопханова», «Живые мощи» и «Стучит!», помещенными одно за другим перед заключительным очерком «Лес и степь».
Это решение вызвало несогласие многих его друзей. П. В. Анненков, известный литературный критик, настойчиво убеждал Тургенева оставить «Записки охотника» «в неприкосновенности и покое, после того как они обошли все части света».
«Ведь это дерзость, — писал он, — не дозволенная даже их автору. Какая прибавка, какие дополнения, украшения и пояснения могут быть допущены к памятнику, захватившему целую эпоху и выразившему целый народ в известную минуту. Он должен стоять — и более ничего». Однако на сей раз Тургенев не прислушался к мнению очень авторитетного для него человека. Добавляя очерки, писатель руководствовался эстетическими соображениями: книга получала в итоге большую композиционную стройность.
Ее архитектоника изначально напоминала музыкальное произведение и строилась по аналогии с классической четырехчастной формой сонаты. Книга открывалась двумя тематическими мотивами, каждый из которых включал в себя три рассказа. Вначале шли вариации на тему народного характера — «Хорь и Калиныч», «Ермолай и мельничиха», «Малиновая вода». Затем три рассказа развивали элегическую тему разоряющегося дворянства — «Уездный лекарь», «Мой сосед Радилов», «Однодворец Овсяников». Между этими мотивами были ощутимые взаимосвязи. Но все же они в первой, экспозиционной части более отделены и отдалены друг от друга, чем в последующих. Затем упорядоченная расчлененность начинала сменяться «суммированием». В последующих шести рассказах тематическая дифференцированность на две «фразы» приглушалась. «Льгов», «Бежин луг», «Касьян с Красивой Мечи» вновь подхватывали тему народную, но в них врывались и все более настойчиво звучали мотивы разлагающего влияния крепостнического уклада на души людей (особенно в рассказе «Льгов»). В «Бурмистре», «Конторе», «Бирюке» продолжалась тема дворянская, но в резко обновленном варианте: уходила из этих рассказов нотка элегической грусти, но зато нарастали гневные, обличительные интонации. В последующих восьми рассказах тематические мотивы смешивались, шла углубленная «разработка» основных тематических пластов произведения. И вот теперь, в конце книги, перед завершающей ее частью, возрождается заданный в начале ритм, напоминающий классическую сонатную «репризу»: элегическая нота двух этюдов о дворянине Чертопханове сменяется народной темой в рассказах «Живые мощи» и «Стучит!». Включение трех дополняющих книгу «отрывков» было, таким образом, не «сумасбродством» Тургенева, а поступком, продиктованным художественной интуицией. В итоге книга приобрела необходимую стройность и эстетическую упорядоченность в развитии основных тематических мотивов. В 1872 году Тургенев писал М. М. Стасюлевичу: «Радуюсь, что Вам мой рассказ («Конец Чертопханова») понравился. Я боялся растянуть его, чтобы не выпасть из пропорции». Автор вносил дополнения не механически, а согласуя их с архитектоникой каждого рассказа в отдельности и книги в целом. Дополнения подготовили завершающий книгу очерк «Лес и степь», напоминающий «коду» в сонатной форме музыкального искусства. Таким образом, и знаменитые тургеневские «Программы» «Записок охотника», сделанные еще в процессе черновой работы, и последующий творческий поиск писателя убеждают нас в том, что Тургенев создавал единую книгу, отдельные очерки которой вошли в нее как «отрывки», как детали, подчиняющиеся конструктивной эстетической логике целостного замысла, единого «зерна», из которого они вырастают. (вернуться)

2. Кому случалось из Болховского уезда перебираться в Жиздринский… – здесь и далее Тургенев дает точную характеристику образа жизни и духовного облика крестьян черноземных и нечерноземных губерний России. К началу XIX века произошла четкая географическая дифференциация двух форм крепостной зависимости. Барщина была распространена в семи губерниях черноземного центра (Орловской, Тульской, Рязанской, Пензенской, Тамбовской, Курской, Воронежской). Оброк был распространен преимущественно в нечерноземных губерниях России (Олонецкой, Петербургской, Московской, Новгородской, Смоленской, Тверской, Ярославской, Костромской, Владимирской, Вологодской, Псковской, Калужской, Нижегородской). Причины такого распределения — личные выгоды помещиков, связанные с разными хозяйственно-экономическими условиями жизни земледельческого населения России. Основной доход крестьянина в нечерноземных губерниях, где почвы были неплодородными, заключался не столько в земле, сколько в разного рода промыслах (резьба по дереву, иконописное, плотничье, столярное, бондарное и ювелирное ремесла и т. д.). Естественно, что помещикам нечерноземных губерний было выгоднее получать с крестьян денежные оброки.
Разница в социально-экономических условиях по-своему сказывалась и в характерах крестьян черноземных и нечерноземных губерний. Первые попадали в жесткую зависимость от помещика, стремящегося сделать их труд на барщине как можно более длительным и продуктивным, а личный земельный надел мужика предельно малым (сравните тургеневскую характеристику орловской деревни). И наоборот, оброчные крестьяне, занимавшиеся отхожими промыслами, уходившие на зиму в города, были более независимы от власти помещика. Помещики в оброчных имениях нередко плохо знали своих крестьян и не могли соразмерить величину оброка с имущественной состоятельностью каждого отдельного крестьянина. Раскладку оброчных сумм по крестьянским дворам они передоверяли деревенскому общинному самоуправлению (мирскому сходу). Все это превращало крепостного мужика нечерноземных губерний в человека более самостоятельного и независимого, наделенного остро развитым чувством собственного достоинства. (вернуться)

3. площадя – «площадями» называются в Орловской губернии большие сплошные массы кустов; орловское наречие отличается вообще множеством своебытных, иногда весьма метких, иногда довольно безобразных, слов и оборотов. (вернуться)

4. ...хвалил сочинения Акима Нахимова и повесть Пинну... – лаконичная характеристика убогих духовных запросов Полутыкина.
А. Н. Нахимов (1783—1815) — поэт-сатирик. «Пинна» — повесть А. А. Маркова (1810—1876).
В. Г. Белинский писал, что со смертью героя этой повести «на свете стало одним глупцом меньше — единственная отрадная мысль, которую читатель может вынести из этой галиматьи». (вернуться)

5. …и на запаханной земле высек его же бабу… – границы помещичьих владений, не установленные строгими законодательными актами, были постоянным поводом для дворянских междоусобиц, от которых страдали в первую очередь лишавшиеся земли крепостные крестьяне. Богатые помещики, используя свое положение, беззастенчиво урезывали землю у мелких соседей (сравните самовольную порубку леса у Дубровского крепостными Троекурова в повести А. С. Пушкина «Дубровский»). (вернуться)

6. …Склад его лица напоминал Сократа… – высокая характеристика умственных способностей крепостного крестьянина. Сократ (469—399 гг. до н. э.) — древнегреческий философ, активный проповедник своего философского учения, родоначальник диалектического подхода к поиску истины путем бесед, споров, столкновений противоречивых точек зрения. Образ Сократа в мировой культуре чаще всего выступал как идеал настоящего мудреца. (вернуться)

7. … попал Хорь в вольные люди… кто без бороды живет, moт Хорю и нáбольший… – речь идет о драматическом положении крестьянина, решившегося путем выкупа освободиться от крепостной зависимости. «Вольный» мужик попадал в зависимость от «безбородой» чиновничьей братии, разорявшей его вымогательствами и поборами. Чиновники по указу Николая I не имели права носить бороду, за что и получили в народе прозвание безбородых. (вернуться)

8. Замашки – грубый домотканый холст или посконная пряжа из волокон конопли. (вернуться)

9. …стреляй себе... тетеревов да старосту меняй почаще. – устами крепостного мужика Тургенев дает отрицательную оценку культурно-хозяйственным возможностям русского дворянина. Крестьянин относится к помещику с пренебрежением, считая его человеком пустым, совершенно не приспособленным к полезной, практической деятельности. (вернуться)

Рассказ «Хорь и Калиныч» – в январе 1847 года в культурной жизни России и в творческой судьбе Тургенева произошло значительное событие. В обновленном журнале "Современник", который перешел в руки Н. А. Некрасова и И. И. Панаева, был опубликован очерк "Хорь и Калиныч". Успех его превзошел все ожидания и побудил Тургенева к созданию целой книги под названием "Записки охотника". На причины популярности тургеневского очерка впервые указал Белинский: "Не удивительно, что маленькая пьеска эта имела такой успех: в ней автор зашел к народу с такой стороны, с какой до него к нему никто еще не заходил".

Публикацией "Хоря и Калиныча" Тургенев совершил переворот в художественном решении темы народа. В двух крестьянских характерах он показал коренные силы нации, определяющие ее жизнеспособность, перспективы ее дальнейшего роста и становления. Перед лицом практичного Хоря и поэтичного Калиныча потускнел образ их господина, помещика Полутыкина. Именно в крестьянстве нашел Тургенев "почву, хранящую жизненные соки всякого развития", а значение личности "государственного человека", Петра I, он поставил в прямую зависимость от связи с ней. "Из наших разговоров с Хорем я вынес одно убежденье, которого, вероятно, никак не ожидают читатели,- убежденье, что Петр Великий был по преимуществу русский человек, русский именно в своих преобразованиях". С такой стороны к крестьянству в конце 40-х годов не заходил даже Некрасов. Условно говоря, это был подход к мужику с "толстовской" меркой: Тургенев нашел в жизни народа ту значительность, тот общенациональный смысл, который Толстой положил потом в основу художественного мира романа-эпопеи.

Наблюдения над характерами Хоря и Калиныча у Тургенева не самоцель: "мыслью народной" выверяется здесь жизнеспособность или никчемность "верхов". От Хоря и Калиныча эта мысль устремляется к русскому человеку, к русской государственности. "Русский человек так уверен в своей силе и крепости, что он не прочь и поломать себя: он мало занимается своим прошедшим и смело глядит вперед. Что хорошо - то ему и нравится, что разумно - того ему и подавай..." А далее Тургенев выводит своих героев к природе: от Хоря и Калиныча - к Лесу и Степи.

Хорь погружен в атмосферу лесной обособленности: его усадьба располагалась посреди леса на расчищенной поляне. А Калиныч своей бездомностью и душевной широтой сродни степным просторам, мягким очертаниям пологих холмов, кроткому и ясному вечернему небу.

В "Записках охотника" сталкиваются и спорят друг с другом две России: официальная, крепостническая, мертвящая жизнь, с одной стороны, и народно-крестьянская, живая и поэтическая - с другой. И все герои, эту книгу населяющие, так или иначе тяготеют к этим двум полюсам - "мертвому" или "живому".

Характер помещика Полутыкина набрасывается в "Хоре и Калиныче" легкими штрихами: походя упоминается о его французской кухне, о конторе, которая им упразднена. Но "полутыкинская" стихия в книге оказывается не столь случайной и безобидной. Мы еще встретимся с барскими конторами в особом очерке "Контора", мы еще увидим "полутыкинское" в жутковатом образе "мерзавца с тонкими вкусами", "культурного" помещика Пеночкина.

Изображая народных героев, Тургенев тоже выходит за пределы "частных" индивидуальностей к общенациональным силам и стихиям жизни. Характеры Хоря и Калиныча, как два полюса магнита, начинают притягивать к себе всех последующих, живых героев книги. Одни из них тяготеют к поэтичному, душевно-мягкому Калинычу, другие - к деловому и практичному Хорю. Устойчивые, повторяющиеся черты героев проявляются даже в портретных характеристиках: внешний облик Калиныча перекликается с портретом Степушки и Касьяна. Родственных героев сопровождает, как правило, пейзажный лейтмотив.

Живой, целостный образ народной России увенчивает в книге Тургенева природа. Лучшие герои "Записок охотника" не просто изображаются "на фоне" природы, а выступают как продолжение ее стихий: из игры света и тени в березовой роще рождается поэтичная Акулина в "Свидании", из грозовой ненастной мглы, раздираемой фосфорическим светом молний, появляется загадочная фигура Бирюка. Тургенев изображает в "Записках охотника" скрытую от многих взаимную связь всего в природе: человека и реки, человека и леса, человека и степи.

Живая Россия в "Записках охотника" движется, дышит, развивается и растет. О близости Калиныча к природе говорится немного. В Ермолае она уже наглядно изображается. А в Касьяне "природность" не только достигает полноты, но и одухотворяется высоким нравственным чувством. Нарастает мотив правдолюбия, правдоискательства, тоски по идеалу совершенного мироустройства. Поэтизируется готовность к самопожертвованию, бескорыстной помощи человеку, попавшему в беду. Эта черта русского характера достигает кульминации в рассказе "Смерть": русские люди "умирают удивительно", ибо в час последнего испытания они думают не о себе, а о других, о ближних. Это помогает им стойко и мужественно принимать смерть.

Нарастает в книге тема музыкальной одаренности русского народа. Впервые она заявляет о себе в "Хоре и Калиныче" - поэтическом "зерне" "Записок охотника": поет Калиныч, а Хорь ему подтягивает. В финале очерка "Малиновая вода" песня сближает людей: сквозь отдельные судьбы она ведет к судьбе общерусской, роднит героев между собою. Песня Якова Турка в "Певцах" "Не одна во поле дороженька пролегала" собирает в фокус лучшие душевные порывы Калинычей, Касьянов, Власов, Ермолаев и их подрастающую смену - детишек из "Бежина луга". Ведь мирный сон крестьянских детей у костра под звездами тоже овеян мечтой о сказочной земле, в которую верит, которую ищет странник Касьян. В ту же страну обетованную, где "живет человек в довольстве и справедливости", зовет героев протяжная русская песня Якова: "Он пел, и от каждого звука его голоса веяло чем-то родным н необозримо широким, словно знакомая степь раскрывалась перед вами, уходя в бесконечную даль".

Антикрепостнический пафос "Записок охотника" заключается в том, что к гоголевской галерее мертвых душ писатель добавил галерею душ живых. Крестьяне в "Записках охотника" - крепостные, зависимые люди, но крепостное право не превратило их в рабов: духовно они свободнее и богаче жалких полутыкиных и жестоких пеночкиных. Существование сильных, мужественных, ярких народных характеров превращало крепостное право в позор и унижение России, в общественное явление, несовместимое с нравственным достоинством русского человека.

В "Записках охотника" Тургенев впервые ощутил Россию как единство, как живое художественное целое. Его книга открывает 60-е годы в истории русской литературы, предвосхищает их. Прямые дороги от "Записок охотника" идут не только к "Запискам из Мертвого дома" Достоевского, "Губернским очеркам" Салтыкова-Щедрина, но и к эпосу "Войны и мира" Толстого.

Образ России "живой" в социальном отношении не однороден. Есть целая группа дворян, наделенных национально - русскими чертами характера. Таковы, например, мелкопоместные дворяне типа Петра Петровича Каратаева или однодворцы, среди которых выделяется Овсяников. Живые силы нации Тургенев находит и в кругу образованного дворянства. Василий Васильевич, которого охотник называет Гамлетом Щигровского уезда, мучительно переживает свою беспочвенность, свой отрыв от России, от народа. Он с горечью говорит о том, как полученное им философское образование превращает его в умную ненужность. В "Записках охотника" неоднократно показывается, что крепостное право враждебно как человеческому достоинству мужика, так и нравственной природе дворянина, что это общенациональное зло, пагубно влияющее на жизнь того и другого сословия. Поэтому живые силы нации писатель ищет и в крестьянской и в дворянской среде. Любуясь деловитостью или поэтической одаренностью русского человека, Тургенев ведет читателя к мысли, что в борьбе с общенациональным врагом должна принять участие вся "живая" Россия, не только крестьянская, но и дворянская.
Источник: Ю.В.Лебедев. Литература. Учебное пособие для учащихся 10 класса средней школы. (вернуться к комментарию)
 
Н.Д.Дмитриев-Оренбургский. И.С.Тургенев на охоте. 1879
Институт русской литературы РАН, Санкт-Петербург
 




 
Яндекс.Метрика
Используются технологии uCoz