Чертов мост. Часть I, главы 5 и 6. Марк Алданов

Марк Алданов* (1886–1957)

Чертов мост *

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

    Глава 5

В большой комнате, которая примыкала к спальной Екатерины, все говорили шепотом или вполголоса; однако глухой, сливающийся шум голосов был слышен еще в коридоре. Несколько человек приблизились вплотную к Валуеву и Безбородко и, разглядев их лица, равнодушно отвернулись: очевидно, ждали не их. Когда глаза Александра Андреевича привыкли к полутьме, он узнал среди присутствовавших в этой комнате первых сановников империи, с которыми протекала его жизнь. Но рядом с ними находились и совершенно другого сорта люди. Около вице-канцлера графа Остермана стоял мелкий чиновник дворцовой службы, который прежде не посмел бы сюда и показаться. Было в комнате несколько генерал-аншефов, и был тут же молоденький, бойко державшийся, никому не известный поручик. Очевидно, порядок исчез совершенно за отсутствием хозяина; хозяином был прежде князь Платон Зубов. Его Безбородко искал глазами, но не нашел. В большой комнате кроме ее обычной красной мебели стояло еще несколько стульев другого цвета, расставленных как попало, очевидно снесенных сюда предприимчивыми людьми из разных покоев дворца. Кресел, стульев и диванов все же не хватало, и часть собравшихся стояла; освободившиеся места захватывались немедленно: люди, по-видимому, устраивались надолго. Больше всего мебели и людей было у окон, где шла оживленная беседа и где собрались наиболее видные сановники. Но довольно плотная кучка стояла и у противоположного окнам угла комнаты, отрезывая от глаз Александра Андреевича то, что было в углу. Невысокая дверь в спальню императрицы, находившаяся посередине короткой стены, была плотно прикрыта, и из-под нее на ковер ползла небольшая полоска бледного света. Безбородко, выпустив руку Валуева, уставился на эту дверь, поискал кого-то глазами, затем отошел к одному из окон и тяжело сел на подоконник, едва доставая до полу концами туфель. Так Александр Андреевич просидел с четверть часа, растерянно слушая разговоры лиц, сидевших перед ним в креслах, и плохо их понимая. Преждевременная старость и немощи сильно на нем сказались в этот день. Он желал теперь только одного: чтобы новый император просто, без позора и кар, уволил его в отставку и дал ему дожить век, – он чувствовал, уже недолгий, – в Москве или в деревне на покое. Честолюбивые мысли, мучившие его всю жизнь, вдруг исчезли совершенно. Кроме радостей еды, сна и того, что еще могли дать ему женщины, он больше ничего не желал на свете. Ему захотелось снять промоченный чулок, накрыться с головой одеялом и уснуть. Он болезненно зевнул, тщательно скрывая зевок, отчего слезы выступили у него на глазах, и прислонил голову набок, к боковой стенке окна, с трудом удерживая спину, чтобы, согнувшись, не разбить стекла. Эта школьническая поза на подоконнике, столь не подобающая его годам и сану, снова напомнила ему ужас его положения.

Из сановников кое-кто дремал, другие устало разговаривали. Все ждали. Большинство не обнаруживало признаков особого горя – оттого ли, что и не чувствовало его, оттого ли, что скорбь умерялась оживляющим действием близкой большой перемены, или же просто по привычке светских, придворных людей скрывать проявления каких бы то ни было сильных чувств. Но были и исключения. Глубокая, искренняя скорбь запечатлелась на лице тяжело сидевшего в кресле Александра Сергеевича Строганова[1]. Этот старик, лишенный честолюбия, один из богатейших людей в России, которому государыня ничего не могла дать, искренне и бескорыстно любил Екатерину. Он любил ее общество, любил ее остроумие, преклонялся перед ее ученостью и умением обращаться с людьми и по-христиански прощал ей всю жизнь ее слабости, ему, по его темпераменту, особенно чуждые. Он думал теперь о величии царствования Екатерины, об ее победах, об ее заслугах перед Россией; думал о том, что никогда больше не будет играть с матушкой ни в вист, ни в макао, ни в мушку, никогда больше не услышит ее голоса с так смешившим его немецким акцентом... Слезы застилали ему глаза.

В комнату вошла косая полоса бледного света. Дверь из спальной императрицы открылась, и на пороге появился лейб-медик Роджерсон. Мгновенно наступила мертвая тишина. Только несколько человек успело подняться с кресел, и Александр Андреевич Безбородко, сорвавшись с подоконника, мелкими шажками пробежал вперед. Роджер-сон недовольным взором обвел комнату и сказал медленно, вполголоса, на затрудненном французском языке:

– Господа, прошу разговаривать тише...

Легкая, еле слышная волна точно разочарованного гула пронеслась по комнате. Люди, поднявшиеся с кресел, опять уселись плотнее. Но Александр Андреевич прирос к полу против открытой двери, с ужасом глядя мимо Роджерсона на белое пятно посредине выстланной красным ковром спальной. Его особенно поразило то, что императрица лежала на полу (врачи не решились перенести ее на кровать). Спальная была полутемна по стенам. Но посредине против двери горело несколько свечей в розовых колпачках. Перед тюфяком на коленях стоял, с отведенной свечой в левой руке, один из врачей и платочками, которые, удерживая рыдания, подавала ему Марья Саввишна Перекусихина, вытирал черную пену, струившуюся с губ государыни. Лицо Екатерины было страшно. Оно беспрерывно меняло цвет: из желто-бледного вдруг, наливаясь кровью, становилось багрово-красным, затем снова быстро желтело. В двух шагах от тюфяка в неестественной позе, устремив неподвижный, застывший взор на государыню, заломив перед грудью руки, стояла на коленях толстая безобразная Иprouveuse [испытательница (франц.)] – Анна Степановна Протасова[2]...

Марья Саввишна вдруг тяжело поднялась с колен, передала врачу платочек, подошла к двери со свечой и, сердито потащив за рукав Роджерсона, резким, хоть бесшумным, движением закрыла дверь. Снова поднялась волна гула, почти столь же громкая, как прежде. Александр Андреевич остался в своей неподвижной позе, с полуоткрытым ртом и широко раздвинутыми ногами, чуть согнутыми у колен. Позади него сановники из вновь пришедших вполголоса обменивались впечатлениями: один из них в боковой стене спальной успел разглядеть дверь уборной, в которой случилось несчастье. Бойкий старичок как будто сокрушенно, но не без удовольствия рассказывал соседям, в каком виде была найдена Зотовым императрица. Все морщились, слушая подробности его рассказа. Кто-то вдруг шепотом, с расширенными глазами, напомнил пророчество Андрея Враля: Андрей Враль, умирая, предсказывал, что Екатерина II погибнет позорной смертью. В уме Александра Андреевича тоскливо зашевелился вопрос: какой такой Андрей Враль? И тотчас он вспомнил, что под этой шутливой кличкой был когда-то заточен государыней в ревельский каземат (и умер там) знаменитый митрополит Арсений Мацеевич, борец за вольности православной церкви. Александру Андреевичу вдруг стало уж совсем нехорошо, хоть он был ни при чем в деле митрополита Арсения. Шатаясь, он отошел к своему окну. Но его место на подоконнике было занято бойким поручиком.

Из коридора появился дрожащий свет: лакей с длинной свечой пошел вдоль стен, зажигая канделябры[3]. Комната постепенно освещалась: послышался радостный гул. Когда лакей дошел до противоположного окнам угла, стоявшая там кучка людей расступилась, чтобы дать ему дорогу, и Безбородко увидел, что на небольшом угольном диване сидел Платон Александрович Зубов. Но он с трудом узнал князя. Лицо Зубова было совершенно искажено. На диване рядом с ним могло поместиться еще два человека; однако, хотя в комнате были заняты решительно все стулья, оба места рядом с Зубовым оставались свободными. Вблизи от князя, бесцеремонно на него уставясь, как на медведя в зверинце, стояло несколько человек. Никто с ним не говорил. Вначале он сам пробовал разговаривать с окружающими; одни с испугом от него отшатывались, другие просто не отвечали или пожимали в ответ плечами. Когда лакей, испуганно на него взглянув, зажег над ним свечи канделябра, Зубов болезненно сморщился и сказал сипло, обращаясь неуверенно, с мольбой в голосе, не то к лакею, не то ко всей стоявшей перед ним кучке:

– Дайте мне стакан воды...

Лакей не расслышал слов князя и поспешно прошел дальше. Послышался смех. Зубов с ужасом взглянул на людей и вдруг закрыл лицо руками. Смех усилился. "Beau joueur!" ["Смелый игрок!" (франц.)] – произнес иронически кто-то вполголоса. Кто-то другой тоже вполголоса сказал фразу, в которой все услышали "кнут" и "Сибирь". Слова эти облетели комнату. Два сановника у окна заспорили об участи, ожидающей Платона Александровича. Один полувопросительно напомнил, что Павел Петрович в свое время грозил по вступлении на престол высечь фаворитов своей матери и сослать их: в Сибирь. Безбородко испуганно посмотрел на говорившего и тотчас отвернулся. Но другой сановник стал возражать:

– Мало чего в запальчивости не скажешь! Шутка ли, высечь, и в Сибирь! Этот сударь как-никак андреевский кавалер, генерал-фельдцейхмейстер, русский столбовой дворянин и князь Римской империи...

– А Волынский? А Бирон? А Миних? – сказало сразу несколько голосов.

– Да-с, граф Миних был воин почище этого...

– Однако чувствительность Павла Петровича известна. Может, его величество и помилует...

– Его высочество, – поправил сердито Валуев, показывая глазами на дверь спальной.

Безбородко растерянно огляделся по сторонам. В комнате он увидел человек десять, о которых упорно говорили, будто они пользовались в разное время милостями государыни...

Дверь спальной настежь с шумом распахнулась; из нее с сияющим радостью лицом выскочила Марья Саввишна и с криком бросилась к дивану князя Зубова:

– Открыла глаза! Ожила! Пожалуйте! Теперь выздоровеет! – лепетала она бессвязно.

В комнате произошло смятение. Зубов поднял голову, уставился на Перекусихину, затем вдруг понял смысл ее слов. Сорвавшись с дивана, он бросился с спальную в сопровождении Марьи Саввишны. Толпа мгновенно перед ним расступилась. Кто-то второпях побежал к графину за стаканом воды для князя, но не поспел. Дверь спальной уже закрылась.

– Вот бы дал Господь!.. – Радость какая!.. – Я говорил, что еще есть надежда!.. – Что ж такое, что удар!.. – Всего шестьдесят семь лет!.. – У моей тетушки было три удара, и жива!.. – слышалось с разных сторон. Безбородко не выдержал, маленькими шажками проплыл к спальной, приоткрыл дверь и отчаянным, умоляющим жестом вызвал лейб-медика. Снова настала тишина.

– Ну, что вам? – недовольно спросил Роджерсон.

Александр Андреевич хотел объяснить – и не мог: язык не повиновался его усилию. Несколько человек задало вопросы лейб-медику. Выражение досады на лице Роджерсона усилилось и перешло в гримасу.

– Ведь я же ясно сказал, что никакой надежды нет, – сухо проговорил он, пожав плечами. – Зачем меня спрашивать, если вы больше верите этой доброй женщине? Часы ее величества сочтены... Открыла глаза!.. Что с того?.. Это агония...

Он круто повернулся и столкнулся с Зубовым, который выходил из комнаты с прежним выражением отчаяния на лице. Услышав рыдание Александра Андреевича, князь протянул руки, желая его обнять. Безбородко в испуге попятился назад. Роджерсон исчез в спальной.

В коридоре за дверью послышались шаги – не такие, какими ходили теперь все, а спокойные, неторопливые, очень тяжелые. В комнату вошел человек лет шестидесяти, головой выше высокого человеческого роста и наружности, какую никогда никто не мог бы забыть, раз ее увидав. Страшное лицо его от уха до рта было пересечено глубоким шрамом.

"Орлов... граф Алексей Григорьевич... Чесменский[4]..." – пронесся по комнате шепот.

Имя убийцы Петра III теперь звучало еще гораздо более зловеще, чем имя князя Зубова. Но над Алексеем Орловым никто не смеялся и никто не злорадствовал. Все смотрели с ужасом на его могучую фигуру. На нем был мундир серебряной парчи, залитый драгоценными камнями величины невиданной даже при дворе Екатерины II. Андреевская лента и на груди портрет государыни в алмазной раме (после смерти своего брата и Потемкина он один в России имел право носить на груди портрет императрицы). Орлов равнодушно оглядел людей, находившихся в комнате, и, слегка усмехнувшись (усмешка у него при его шраме была особенно страшная), медленно прошел к двери спальной. В комнате стояла совершенная тишина. Алексей Орлов неторопливым движением открыл двери и, слегка вздрогнув, остановился. Наклонив голову, держась обеими огромными руками за косяк двери, недостаточно высокой для его роста, он стоял так неподвижно несколько минут, не отводя глаз от хрипящего тела императрицы Екатерины. Роджерсон поднялся со стула и отчаянно замахал руками. Протасова мгновенно закрепилась в своей позе глубокого отчаяния. Марья Саввишна, смертельно, как и государыня, как и все, боявшаяся Алексея Орлова, в ужасе подняла на него глаза.

– С утра еще был здесь, – прошептал кто-то около Александра Андреевича.

– Больной пришел...

– Видно, Ерофеич вылечил...

Алексей Орлов от всех болезней лечился зверобойной настойкой, которую рекомендовал ему знахарь Ерофеич. Лицо его было в самом деле очень бледно.

...Он стоял неподвижно – и жизнь Екатерины, так странно, так страшно сплетенная с его собственной жизнью, бессвязно перед ним проходила... Она была его любовницей, она имела от него сына, он возвел ее на престол, он задушил ее мужа. Перед ним встал образ любимого брата, который был главным ее любовником, который должен был стать ее мужем. И вдруг промелькнуло в его памяти видение, быть может, самое страшное, вместе с призраком убийства в Ропшинском замке[5], из всех страшных видений, которые по ночам могли тревожить память Орлова-Чесменского, – образ брата Григория в последние дни жизни: этот человек несравненной красоты, этот любимец судьбы, этот идол женщин в припадке неизлечимого безумия пожирал свои изверженья...

Казалось, все присутствовавшие в комнате угадывали чувства Алексея Орлова. В общей тишине слышен был только ужасный хрип, неумолчно несшийся с тюфяка на полу спальной. Что-то вдруг изменило на мгновенье не мысли, а души людей. Радостное оживление исчезло, человеческие чувства пробудились. Люди почувствовали не близящуюся перемену престола, не появление новых любимцев, не новые награды и опалы, не конец шумного царствования, а смерть – смерть женщины, с которой каждого из них связывала большая часть жизни. Бледное лицо Орлова дрогнуло. Он медленно закрыл дверь и пошел назад. По дороге ему попался на глаза Платон Зубов, которого на диване поили водой со сбивчивыми словами утешения. Граф Чесменский опять усмехнулся и неторопливо вышел из комнаты.

Своей тяжелой походкой он спустился по лестнице. Внизу происходила суматоха. Парадные двери были открыты настежь. С улицы виднелись огни факелов и слышался звон колокольчиков. От подъезда отъезжала вереница экипажей. По вестибюлю шла толпа людей. Впереди бежал невысокий, худощавый человек в больших пудреных буклях, с огромной шпагой, болтавшейся позади, на спине, между фалд длинного кафтана старого прусского образца. Алексей Орлов почтительно склонился перед наследником престола. Павел Петрович на мгновенье прирос к земле, странно заслонив лицо красным обшлагом своего гренадерского мундира, затем что-то пробормотал и побежал вверх по лестнице. За ним шел, покачиваясь, сопровождавший его из Гатчины граф Николай Зубов. [Будущий убийца императора Павла. – Автор.]

    Глава 6

В день смерти государыни Штааля постигла большая неприятность: он схватил сильнейший насморк и принужден был сидеть несколько дней дома. Весь Петербург в эти дни толпился во дворце, и показаться знакомым дамам с красным распухшим носом и слезящимися глазами Штааль, разумеется, считал невозможным. Каждое утро он старательно выписывал на листе бумаги: "Заболев сего числа, службы Его Императорского Величества нести не могу" (в первое утро он ошибся и по привычке – ему довольно часто случалось сказываться больным – вместо "Его Величества" написал "Ее Величества"). Небритый и злой, сидел он в своей жарко натопленной квартире, беспрерывно кашляя и мучительно чихая. То лениво рисовал в тетрадке разные скицы[6], то со злостью читал случайно ему попавшийся седьмой том "Французской революции" врача Христофа Гиртаннера (удивляясь при этом, как все в ней было несогласно с тем, что он видел в Париже). Квартира его, на Хамовой улице, была из двух комнат, небогатая и неуютная, с мебелью рыжеватого цвета, – этот рыжеватый цвет почему-то создавал впечатление бедности и провинции, несмотря на усиленную погоню Штааля за модой и за теми дорогими вещами, которые он мог себе позволить. Одну из стен кабинета (наиболее ободранную) прикрывал настоящий гобелен, за бесценок купленный у французского эмигранта. На другой стене висели две скрещенные рапиры, а под ними кинжал дамасской работы и огромный пистолет. Была в кабинете еще полка с небольшой коллекцией табакерок из яшмы и слоновой кости и с двумя лорнетами (их больше почти не носили с тех пор, как носить их было приказано будочникам). На письменном столе лежали – большая редкость – недавно изобретенные в Бирмингаме гаррисоновские стальные перья (Штааль, впрочем, писал гусиными, но тщательно их прятал в ящик, а знакомых уверял, что стальные хоть гораздо дороже, но зато удобнее). В спальной гостям совсем нечего было показывать – разве только бутыль с душистой водою, которую изготовлял в Кельне сардинец Фарина и которая даже во Франции была в ту пору известна лишь щеголям.

Скучал Штааль невообразимо. От скуки и одиночества быстро прошло то небольшое удовольствие, которое доставляет людям, особенно молодым, легкое, не причиняющее болей нездоровье и связанное с ним законное состояние безделья. Все товарищи его, по-видимому, забыли совершенно: никто не счел нужным зайти навестить больного. Озлобление против людей росло в молодом человеке с каждым часом. "Так и пропадешь с ними, как собака", – говорил он себе вслух. Он догадывался, что в столице происходят события большой важности, и полное отсутствие новостей угнетало его чрезвычайно.

Неожиданно в пятницу, часов в семь вечера, к нему вдруг заглянул Иванчук. Штааль, хоть не слишком его любил, обрадовался ему так, что потом было совестно вспоминать. Озлобление против людей и отвращение от жизни прошли у больного мгновенно. Он вдобавок видел (и мудрено было не видеть), что секретарь графа Безбородко начинен новостями больше всякой меры. Ужас охватил Штааля, как бы Иванчук тотчас не ушел. Он стал умолять гостя остаться на весь вечер и, торопливо соображая содержание кошелька, обещал послать за ужином к Демуту или к Юге и поставить море шампанского. Иванчук согласился не сразу и неохотно, с таким видом, будто у него был на этот вечер десяток других, гораздо лучших приглашений. Но все же согласился остаться, потребовав, чтобы ужин был именно от Демута, а ни в каком случае не от Юге, который кормит дохлятиной. Штааль не обиделся на тон гостя: видел, что он ломается и сам горит охотой рассказать новости. Иванчук сбросил шубу будто небрежно, однако же так, что она ни одним краем не коснулась пыльного пола. При этом Штааль не мог не заметить, как нарядно был одет его гость. Под шубой-винчурой туруханского волка у него оказался зеленый, шитый золотом и шелками камзол, гроденаплевые панталоны, застегнутые ниже колен серебряными пряжками, и полосатые – не вдоль, а поперек, колечками, – шелковые чулки. В руках он держал белую муфту – "маньку". Все это было очень модно и тщательно обдумано. Штааль утешился тем, что у Иванчука была все же не соболья муфта, а "манька" из украинской овцы, и каменья на пряжках у него едва ли настоящие – разве один или два, что поменьше? – и часов как будто была при нем лишь одна пара вместо полагавшихся модникам двух – вторая цепочка служила для отвода глаз. Иванчук был настроен возбужденно и весело. В первые часы после несчастья с государыней он несколько встревожился в связи с участью, ожидавшей графа Александра Андреевича, и даже немного щеголял перед другими своей тревогой, говорившей, что он, как тот или другой вельможа, мог впасть в немилость при новом императоре. Разумеется, ему по-настоящему ничего не приходилось опасаться: в случае опалы Безбородко у Иванчука нашлись бы другие покровители. Но это означало бы важную перемену в его жизни. Кроме того, Иванчук, как все приближенные Александра Андреевича, искренне любил графа. Тревога его продолжалась недолго: после тридцатишестичасового отсутствия Безбородко вернулся из дворца домой. Хотя вид у графа был разбитый и потрясенный, но по особому сиянию его измученного лица, по торжествующим огонькам в заплывших глазах, распухших от слез и бессонницы, по той жалости, с какой он упомянул о Зубове, Иванчук сразу почувствовал, что все обстоит благополучно. А часа через два, немного отдохнув, Безбородко сам вызвал к себе секретаря и поговорил с ним о делах, не очень откровенно, но и не слишком скрываясь. Оказалось, что новый император обласкал Александра Андреевича и перед ним открывались совершенно неожиданно самые блестящие надежды. Как это произошло, граф не говорил и даже старался (хоть при этом неуверенно смотрел на Иванчука) взять такой тон, будто милость к нему Павла Петровича совершенно естественна – иначе и быть не могло, – а расстроен он накануне был главным образом несчастьем с государыней. Впрочем, о любви своей к покойной матушке Безбородко теперь не очень распространялся, даже в разговоре с секретарем, которому он в общем верил. (Александр Андреевич в общем верил довольно многим людям, но до конца не откровенничал ни с кем. Поступал он так инстинктивно; в переводе же на язык связных суждений инстинкт говорил ему приблизительно следующее: такому-то человеку верить можно – он хороший человек и вообще не продаст, однако если не вообще и если предложат большие деньги, то, пожалуй, и продаст – почему не продать?) Из короткого разговора с графом Иванчук узнал, что дел, должностей и наград теперь будет больше прежнего (наград в последнее время при государыне было – из-за Зубова – маловато).

– Ведь я кто был? – прямо сказал Безбородко. – Золотарь... Ей-Богу, золотарь. Что князь Зубов гадил, то я убирал.

Поэтому прошедшему времени "был" и "гадил" Иванчук понял, что торжество Александра Андреевича гораздо больше даже, чем он дает понять. Совершенно успокоенный, Иванчук сам заговорил об Екатерине.

– Погасло солнце российское: Великая телом во гробе, душою в небесах, – прочувственно произнес он фразу, которую слышал от Шишкова.

– Кто минует непременность смерти? – уклончиво ответил Безбородко и тотчас сел писать какую-то промеморию[7].

В тот же день Иванчук услышал в трех местах, с разными вариантами, рассказы о растопленном камине и о пакете, перевязанном черной ленточкой, содержавшем завещание государыни, которое Павел Петрович будто бы сжег по совету Безбородко. Уважение Иванчука к уму Александра Андреевича (и без того очень большое) возросло чрезвычайно. Он побывал уже в десяти местах, рассказывая сенсационные новости. Но так как сенсационные новости в эти дни рассказывали все, то ему особенно приятно было зайти к больному, ничего не знавшему Штаалю.

Выйдя в переднюю, Штааль позвал денщика, вручил ему три пятирублевки и отдал распоряжения шепотом (смутно предполагая, что Иванчук в кабинете прислушивается). Два обеда у Демута (в семь часов еще должны были оставаться обеды) стоили недорого, главный расход составляло обещанное сгоряча море шампанского: меньше двух бутылок было, очевидно, никак нельзя поставить. Штааль тревожно соображал, что если у Демута бутылка шампанского стоит не дороже, чем в "Лондонской" (где он недавно кутил), пятнадцать рублей хватит; если же нет, то выйдет очень неловко, – тогда надо будет все свалить на непонятливого денщика (Штааль чувствовал, однако, что кого другого, а Иванчука на непонятливости денщика не проведешь). Он подумал еще немного и – шепотом приказал денщику сбегать к Юге. Затем, вернувшись в кабинет, Штааль объявил, что к Демуту послано, сел в кресло, чихнул и только жестами выразил, что смешон, сам чувствует это, просит извинить и умоляет не томить.

Иванчук понес. Начал, разумеется, с завещания Екатерины, устранявшего Павла Петровича от престола. Со всеми подробностями сообщил вполголоса (чтоб было страшнее – услышать не мог никто) об участии графа Безбородко в уничтожении этого завещания – при этом дал понять, что сообщает далеко не все, а только то, что можно. Рассказал о безудержной нескрываемой радости нового императора. Государь, по его словам, собирался щедро наградить Мамонова, который семь лет тому назад, в бытность свою фаворитом Екатерины, с большим скандалом и к тяжкому ее горю, изменил ей и женился на княжне Щербатовой. (Мамонову и в самом деле вскоре был пожалован графский титул Российской империи.) С юмором говорил Иванчук об отчаянии князя Зубова, вдобавок ко всему оставшегося без квартиры; о Михаиле Илларионовиче Кутузове – он при жизни государыни собственными руками готовил, для Зубова кофей и сам относил его князю в постельку, а теперь мог быть в большом беспокойстве; о Нелидовой, долголетней любовнице Павла Петровича, как назло поссорившейся с ним незадолго до его восшествия на престол (все, впрочем, надеялись, что Катерина Петровна помирится с императором: Нелидову любили за ее незлобивость и бескорыстие); о Ростопчине, который после воцарения своего друга стал будто выше ростом, не сразу узнавал знакомых и, только пощурившись немного, любезно кивал им головою, впрочем, не всем и не всегда. То, что рассказывал Иванчук, было очень интересно Штаалю, как всем, ибо относилось ко двору и к первым сановникам империи.

Денщик принес обед: гласированную семгу, утку в обуви с солеными сливами, соус "поутру проснувшись", девичий крем и две бутылки шампанского. Иванчук удовлетворился тем, что все было от Демута, и не очень ругался, хоть соус "поутру проснувшись" был холодный, а шампанское – теплое. Он ел с большим аппетитом, не умолкая ни на одну минуту.

– А у вас теперь все пойдет по-новому, – воскликнул Иванчук уже на второй бутылке шампанского (военные новости его интересовали мало, и потому о них он вспомнил, последними – вообще к военным относился свысока). – Было время, а ныне иное. Знаешь, кто у вас теперь будет первое лицо? Аракчеев... Ну да, Алеша Аракчеев, тот самый, что солдату ухо откусил... Он завтра, кажется, получает генерал-майора... И будет жить во дворце, говорят, в квартире Платона... Видал? Да, уж послал вам Бог сахару! Алешка вас подтянет. Кадетский корпус, говорят, так подтянул, что лучше не надо... Теперь держись. Как поднесет, так один не выпьешь!

– Ну, это мы еще посмотрим, как он нас подтянет, – сказал Штааль задорно. – Гвардия, слава Богу, не кадетский корпус.

– Очень просто как. Павел Петрович, – Иванчук больше не говорил Павлик, – его во всем слушает. Шутить, брат, не будут.

– Ну и мы не будем! – воскликнул разгоряченный новостями и шампанским Штааль. – 1762 год помнишь?

Он сам немного испугался своих слов и попытался замять их легким смехом. Иванчук посмотрел на него.

– Кстати, – сказал он, – уж если ты вспоминаешь 1762 год... Можешь себе представить, Пассек, узнав о кончине государыни, скрылся неизвестно куда – пропал без вести, просто смех... А Федьку Барятинского, уж как он ни метался ужом и жабою, государь уволил вчистую – не убивай царей... Так этому грубияну и надо. На его место гофмаршалом назначен Шереметев. А Алексею Орлову ничего, сошло – и в ус себе не дует. Говорили, будто его повесят, да провралось, брат, совершенно.

– Вот тебе раз, – сказал озадаченно Штааль. – Ведь из всех убийц Петра главный – граф Алексей Григорьевич?..

– Ну да, кто ж этого не знает? Другие только помогали ему душить – я сам от Барятинского это слышал... Дело, видишь ли, в том, – Иванчук опять понизил голос, – Павел Петрович боится Орлова... У него большие связи в войсках и среди генералитета... Ах да, генерал-адъютантам запрещено носить тросточки на приемах... Голубчик, да ведь я забыл, ведь ты еще ничего не знаешь! У нас по части мундиров перемены страшные. Теперь всех вас нарядят на гатчинский лад... Помнишь старый прусский бироновский кафтан, ну, как в опере-буфф Ненчин носил? Так теперь все будете ходить...

– Не может быть! – воскликнул Штааль.

– Как же, как же... Приказ вышел, все ваши офицеры плачут. И то сказать: красоты никакой... Прощайся, брат, с синим мундиром, кафтан дадут тебе кирпичного цвета, и волосы велено зачесывать назад, в косичку или гарбейтелем. Салом будете мазать... И в экипажах ездить тоже строжайше вам запрещено: либо в дрожках, либо верхом... Хороша погодка, чтобы верхом кататься? – спросил насмешливо Иванчук, показывая рукой на окно (погода была действительно ужасная)... – Уж вам при матушке точно во всех отношениях жилось привольнее... Вообще прожектов и затеев великое множество. Да, – радостно вспомнил он еще. – Пехоты больше нет, велено называть инфантерией. И не взвод, а "плутонг"... И не отряд, а "деташемент". А вместо "ступай!" будете командовать "марш!"... Я уж сегодня слыхал на Царицыном лугу. Ничего, хорошо, только солдаты еще не понимают...

– Но как же, обмундировочные-то хоть дадут, ведь я только что сшил новый мундир, – растерянно спросил, чихая, Штааль, у которого от этих новостей голова пошла кругом.

– А уж этого, голубчик, я не знаю. Едва ли, впрочем, – ответил Иванчук, наливая последний бокал шампанского. – Хуже, братец мой, то, что и на нас, вольных людей, готовится напасть. Губернатором Петербурга, – добавил он, – назначается Архаров. Чай, слыхал? Зверь, братец мой, совершенный. Он, да Чередин, да Чичерин, хуже зверей свет не видал с тех пор, как Шешковский околел. Ты в Москву поезжай, там тебе о них расскажут. Знаешь ли ты, что такое значит "выведать подноготную"? Небось слышал? Это Архаров с Черединым в Москве на Лубянке на допросах гвозди под ногти вбивают – вот тебе и есть подноготная.

Штааль действительно слышал это выражение, но смысла его не знал. Он представил себе, как под ногти вбивают гвозди, и лицо его искривилось. Брезгливо он отставил на стол бокал с шампанским и задумался.

– Впрочем, мне жаловаться грех, – сказал Иванчук. – Наш Сашенька в большом фаворе, и я, сказать тебе правду, и для себя надеюсь хорошего успеха...

С улицы вдруг послышались отчаянные крики и звук какого-то странного инструмента – будто железом били по железу. Иванчук сильно побледнел. Штааль вздрогнул и поспешил к окну. По Хамовой улице со стороны Невского шли огромные люди в высоких меховых шапках с треугольным верхом. Они отчаянно били молотками о железо и орали нечеловеческими голосами:

– Гас-сите огни!.. Гас-сите свет!..

Из всех домов высовывались растерянные лица.

– Нахтвахтеры, – прошептал за спиной Штааля Иванчук. – Значит, это говорили правду: с нынешнего дня всем велено ложиться спать в девять часов...

Штааль изумленно переводил взор с Иванчука на нахтвахтеров. Он мог поверить чему угодно, только не этому.

В доме против них в одном из окон свет вдруг погас – там задули свечу. Мгновенно за этим окном последовали другие. Через минуту улица стала темна. Издали, понемногу слабея, слышался тот же рев:

– Гаc-сите огни!.. Гаc-сите свет!..



 
 
Марк Алданов. Фото, 1925 г. Париж
Источник иллюстрации: Энциклопедия для детей. Том 9. Русская литература. Часть 2. ХХ век. - М.: Аванта+, 1999, с. 105.
 
Содержание:
     Часть первая
Глава 1
Глава 2
Глава 3
Глава 4
Глава 5
Глава 7
Глава 8
Глава 9
Глава 10
     Часть четвертая
Глава 2
Глава 3
Глава 4
Глава 5
Глава 6
Глава 7
Глава 8
Глава 9
 

* Марк Алданов (Марк Александрович Ландау; Алданов – анаграмма, ставшая затем из псевдонима настоящей фамилией; 26 октября (7 ноября) 1886, Киев – 25 февраля 1957, Ницца) – русский прозаик, публицист, автор очерков на исторические темы, философ и химик. (вернуться)

   * Роман "Чертов мост" напечатан в 1925 году (события 1796-1799 гг.). Чёртов мост (нем. Teufelsbrucke) – название трёх мостов через реку Рёйс в Швейцарии близ селения Андерматт, в Альпах, в 12 км к северу от перевала Сен-Готард. В 1799 году в ходе Швейцарского похода Суворова русские войска, продемонстрировав высокое тактическое искусство и героизм, с боем прошли по Чёртову мосту.

     Из Предисловия: "Историческая серия "Мыслитель", по первоначальному моему замыслу, должна была состоять из трех романов. Первый из них "Девятое Термидора" и заключительный "Святая Елена, маленький остров" появились в 1920–1923 гг. Центральная же часть серии, охватывающая последний период Французской революции и царствование Павла I, разбита мною на две книги (вторая скоро последует за "Чертовым мостом"). Они особенно тесно связаны между собой – мне очень досадно, что я не могу одновременно предложить вниманию читателей всю серию.

В чисто историческом отношении "Чертов мост" потребовал больших трудов, чем "Девятое Термидора" или "Святая Елена". Научная литература событий, затронутых в настоящей книге, количественно так же обширна, но качественно неизмеримо ниже. В особенности не посчастливилось в этом отношении Неаполитанской революции: как нарочно, ею специально занимались главным образом бездарные или недобросовестные историки (есть, впрочем, несколько исключений). Свидетельства очевидцев той эпохи приходилось также принимать с большой осторожностью. Много неясностей заключает в себе и история суворовского похода. [Весьма ценные указания и советы любезно давал мне генерал Н.Н. Головин, сочетающий всем известные боевые заслуги с исключительными познаниями в военной истории. – Автор.]

Эпоха, взятая в серии "Мыслитель", потому, вероятно, и интересна, что оттуда пошло почти все, занимающее людей нашего времени. Некоторые страницы исторического романа могут казаться отзвуком недавних событий. Но писатель не несет ответственности за повторения и длинноты истории. Автор. St. Gothard Hospiz. Август 1925 года. (вернуться)

1. Александр Сергеевич Стро́ганов – (3 (14) января 1733, Москва – 27 сентября (9 октября) 1811, Санкт-Петербург) – русский государственный деятель из рода Строгановых: сенатор, обер-камергер (1797), действительный тайный советник 1-го класса (15 сентября 1811), с 1800 г. президент Императорской Академии художеств.
Екатерина II в первый же год своего царствования пожаловала его в камергеры, в 1770 г. чином тайного, а через 5 лет – действительного тайного советника и сенатором. Строганов был одним из постоянных собеседников Екатерины II и даже партнеров в модной тогда игре бостон, сопровождал ее в путешествиях по Финляндии, Белоруссии, в Ригу и Крым. Особенно ценила государыня Строганова за его остроумие, о котором свидетельствуют также многие его современники, и за то, что он в качестве человека совершенно независимого и равнодушного к служебной карьере держался непринужденно, свободно и без всякого подобострастия даже с наиболее могущественными царедворцами и почти никогда не вмешивался в политику и в придворные интриги. (вернуться)

2. Анна Степановна Протасова (1745 – 12 (24) апреля 1826) – доверенная фрейлина Екатерины II. Двоюродная сестра братьев Орловых, была пожалована императрицей Екатериной II сначала в статс-фрейлины, потом, в 1785 – в камер-фрейлины, пользовалась её неограниченныv доверием и была с ней неразлучно по самую кончину монархини.
В марте 1784 года ей пожаловали звание камер-фрейлины и драгоценный портрет. Неоднократно сопровождала её в путешествиях. Находилась при Екатерине до самой смерти последней. (вернуться)

3. Канделя́бр (лат. candēlābrum – «подсвечник») – декоративная подставка с разветвлениями («рожками») для нескольких свечей или ламп. (вернуться)

4. Граф Алексей Григорьевич Чесменский – Орло́в-Чесменский (24 сентября [5 октября] 1737, село Люткино Бежецкого уезда Тверской губернии – 24 декабря 1807 [5 января 1808], Москва) – русский военный и государственный деятель, сподвижник Екатерины II, младший брат её фаворита Григория Григорьевича Орлова, владелец усадьбы на Донском поле. Генерал-аншеф (1769), лейб-гвардии Преображенского полка подполковник, Кавалергардского корпуса поручик, орденов российских Св. апостола Андрея Первозванного, Св. Александра Невского и Св. великомученика Георгия I класса кавалер. (вернуться)

5. Ропшинский дворец – бывший дворец Романовых в Ропше (Ленинградская область).
Незадолго до смерти Елизавета Петровна подарила Ропшу наследнику престола Петру Фёдоровичу, будущему Петру III. В 1762 году император Пётр III после недолгого правления погиб при невыясненных обстоятельствах в Ропшинском дворце. Затем Екатерина II пожаловала Ропшу Григорию Орлову, при котором усадьба была заброшена и пришла в упадок. (вернуться)

6. ...рисовал разные скицы... – наброски, эскизы. (вернуться)

7. Промемория – официальная бумага, памятная записка о чем-либо. (вернуться)

 


Яндекс.Метрика
Используются технологии uCoz