I
Общие рассуждения. Скала.
Мой друг, моральный воспитатель и наставник Борис Попов, провозившийся со мной все мои юношеские годы, часто говорил своим глухим, ласковым голосом:
– Знаете, как бы я нарисовал картину «Жизнь»? По необъятному полю, изрытому могилами, тяжело движется громадная стеклянная стена… Люди, с безумно выкатившимися глазами, напряженными мускулами рук и спины, хотят остановить её наступательное движение, бьются у нижнего края её, но остановить ее невозможно. Она движется и сваливает людей в подвернувшиеся ямы – одного за другим… Одного за другим! Впереди её – пустые отверстия могилы; сзади – наполненные засыпанные могилы. И кучка живых людей у края видят прошлое: могилы, могилы и могилы. А остановить стену не возможно. Все мы свалимся в ямы. Все.
Я вспоминаю эту ненаписанную картину и, пока еще стеклянная стена не смела меня в могилу, хочу признаться в одном чудовищном поступке, совершенном мною в дни моего детства. Об этом поступке никто не знает, а поступок дикий и для детского возраста неслыханный: у основания большой желтой скалы, на берегу моря, недалеко от Севастополя, в пустынном месте – я закопал в песке, похоронил одного англичанина и одного француза…
Мир праху вашему, – краснобаи и обманщики! Стеклянная стена движется на меня, но я прикладываю к ней лицо и, сплюснув нос, вижу оставшееся позади: моего отца, индейца Ва-пити и негра Башелико. А за ними в тяжелых прыжках и извивах мощных тел мечутся львы, тигры и гиены.
Это всё главные действующие лица той истории, которая окончилась таинственными похоронами у основания большой скалы, на пустынном мороком берегу.
Мои родители жили в Севастополе, чего я никак не мог понять в то время: как можно было жить в Севастополе,[2] когда существуют Филиппинские острова, южный берег Африки, пограничные города Мексики, громадные прерии Северной Америки, Мыс Доброй Надежды, реки Оранжевая, Амазонка, Миссисипи и Замбези?…
Меня, десятилетнего пионера[3] в душе местожительство отца не удовлетворяло.
А занятие? Отец торговал чаем, мукой, свечами, овсом и сахаром.
Конечно, я ничего не имел против торговли… но вопрос: чем торговать? Я допускал торговлю кошенилью,[4] слоновой костью, выменянной у туземцев на безделушки, золотым песком, хинной коркой,[5] драгоценным розовым деревом, сахарным тростником… Я признавал даже такое опасное занятие, как торговля черным деревом (негроторговцы так называют негров).
Но мыло! Но свечи! Но пиленый сахар!
Проза жизни тяготила меня. Я уходил на несколько верст от города и, пролеживая целыми днями на пустынном берегу моря, у подножия одинокой скалы, мечтал…
Пиратское судно решило пристать к этому месту, чтобы закопать награбленное сокровище: окованный железом сундук, полный старинных испанских дублонов, гиней, золотых бразильских и мексиканских монет и разной золотой, осыпанной драгоценными камнями, утвари…
Грубые голоса, загорелые лица, хриплый смех и ром, ром без конца…
Я, спрятавшись в одному мне известном углублении на верхушке скалы, молча слежу за всем происходящим: мускулистые руки энергично роют песок, опускают в яму тяжелый сундук, засыпают его и, сделав на скале таинственную отметку, уезжают на новые грабежи и приключения. Одну минуту я колеблюсь: не примазаться ли к ним? Хорошо поездить вместе, погреться под жарким экваториальным солнцем, пограбить мимо идущих «купцов», сцепиться на абордаж с английским бригом, дорого продавая свою жизнь, потому что встреча с англичанами – верный галстук на шею.
С другой стороны, можно к пиратам и не примазываться. Другая комбинация не менее заманчива: вырыть сундук с дублонами, притащить к отцу, а потом купить на «вырученные деньги» фургон, в которых ездят южно-африканские боэры,[6] оружие, припасов, нанять нескольких охотников для компании, да и двинуться на африканские алмазные поля.
Положим, отец и мать забракуют Африку. Но, Боже ты мой! Остается прекрасная Северная Америка с бизонами, бесконечными прериями, мексиканскими вакеро[7] и раскрашенными индейцами. Ради такой благодати стоило бы рискнуть скальпами – ха-ха!
Солнце накаливает морской песок у моих ног, тени постепенно удлиняются, а я, вытянувшись в холодке под облюбованной мною скалой, книга за книгой поглощаю двух своих любимцев: Луи Буссенара[8] и капитана Майн-Рида.
«… Расположившись под тенью гигантского баобаба, путешественники с удовольствием вдыхали вкусный аромат жарившейся над костром передней ноги слона. Негр Геркулес сорвал несколько плодов хлебного дерева и присоединил их к вкусному жаркому. Основательно позавтракав и запив жаркое несколькими глотками кристальной воды из ручья, разбавленной ромом, наши путешественники, и т. д.».
Я глотаю слюну и шепчу, обуреваемый завистью:
– Умеют же жить люди! Ну-с… позавтракаем и мы.
Из тайного хранилища в расселине скалы я вынимаю пару холодных котлет, тарань, кусок пирога с мясом, бутылку бузы и – начинаю насыщаться, изредка поглядывая на чистый морской горизонт: не приближается ли пиратское судно?
А тени всё длиннее и длиннее…
Пора и в свой блокгауз[9] на Ремесленной улице.[10]
Я думаю, – скала эта на пустынном берегу стоит и до сих пор, и расселина сохранилась, и на дне её, вероятно, еще лежит сломанный ножик и баночка с порохом – там всё по-прежнему, а мне уже тридцать два года, и всё чаще кто-нибудь из добрых друзей восклицает с радостным смехом:
– Гляди-ка! А ведь у тебя тоже появился седой волос.
II.
Первое разочарование.
Не знаю, кто из нас был большим ребенком – я или мой отец.
Во всяком случае, я, как истый краснокожий, не был бы способен на такое бурное проявление восторга, как отец, в тот момент, когда он сообщил мне что к нам едет настоящий зверинец, который пробудет всю Святую неделю и, может быть (в этом месте отец подмигнул, с видом дипломата, разоблачающего важную государственную тайну), останется и до мая.[11]
Внутри у меня всё замерло от восторга, но наружно я не подал виду.
Подумаешь, зверинец! Какие там звери? Небось, и агути нет, и гну, и анаконды – матери вод, не говоря уж о жирафах, пеккари[12] и муравьедах.
– Понимаешь – львы есть! Тигры! Крокодил! Удав! Укротители и хозяин у меня кое-что в лавке покупают, так говорили. Вот это, брат, штука! Индеец там есть стрелок, и негр.
– А что негр делает? – спросил я с побледневшим от восторга лицом.
– Да уж что-нибудь делает, – неопределенно промямлил отец. – Даром держать не будут.
– Какого племени?
– Да племени, брат, хорошего, сразу видно. Весь черный, как ни поверни. На первый день Пасхи пойдем – увидишь.
Кто поймет мое чувство, с которым я нырнул под красную кумачовую с желтыми украшениями отделку балагана? Кто оценить симфонию звуков хриплого аристона, хлопанья бича и потрясающего рева льва?
Где слова для передачи сложного дивного сочетания трех запахов: львиной клетки, конского навоза и пороха?…
Эх, очерствели мы!…
Однако, когда я опомнился, многое в зверинце перестало мне нравиться.
Во-первых – негр.
Негр должен быть голым, кроме бедер, покрытых яркой бумажной материей. А тут я увидел профанацию: негра в красном фраке, с нелепым зеленым цилиндром на голове. Во-вторых, негр должен быть грозен. А этот показывал какие-то фокусы, бегал по рядам публики, вынимая из всех карманов замасленные карты, и, вообще, относился ко всем очень заискивающе.
В-третьих – тяжелое впечатление произвел на меня Ва-пити, – индеец стрелок из лука.
Правда, он был в индейском национальном костюме, украшен какой-то шкурой и утыкан перьями, как петух, но… где же скальпы? Где ожерелье из зубов серого медведя-гризли?
Нет, всё это не то.
И потом: человек стреляет из лука – во что? – в черный кружок, нарисованный на деревянной доске.
И это в то время, когда в двух шагах от него сидят его злейшие враги, бледнолицые!
– Стыдись, Ва-пити, краснокожая собака! – хотел сказать я ему. – Твое сердце трусливо, и ты уже забыл, как бледнолицые отняли у тебя пастбище, сожгли вигвам и угнали твоего мустанга. Другой порядочный индеец не стал бы раздумывать, а влепил бы сразу парочку стрел в физиономию вон тому акцизному чиновнику, сытый вид которого доказывает, что гибель вигвама и угон мустанга не обошлись без его содействия.
Увы! Ва-пити забыл заветы своих предков. Ни одного скальпа не содрал он сегодня, а просто раскланялся на аплодисменты и ушел. Прощай, трусливая собака!
Чем дальше, тем больше падало мое настроение: худосочная девица надевала себе на шею удава, будто это был вязаный шерстяной платок.
Живой удав – и он стерпел это, не обвил негодницу своими смертоносными кольцами? Не сжал ее так, чтобы кровь из неё брызнула во все стороны?! Червяк ты несчастный, а не удав!
Лев! Царь зверей, величественный, грозный, одним прыжком выносящийся из густых зарослей и, как гром небесный, обрушивающийся на спину антилопы… Лев, гроза чернокожих, бич стад и зазевавшихся охотников, прыгал через обруч! Становился всеми четырьмя лапами на раскрашенный шар! Гиена становилась передними ногами ему на круп!…
Да будь я на месте этого льва, я так тяпнул бы этого укротителя за ногу, что он другой раз и к клетке близко бы не подошел.
И гиена тоже обнаглела, как самая последняя дрянь…
Прошу не осуждать меня за кровожадность… Я рассуждал, так сказать, академически.
Всякий должен делать свое дело: индеец снимать скальп, негр – есть попавших к нему в лапы путешественников, а лев – терзать без разбору того, другого и третьего, потому что читатель должен понять: пить-есть всякому надо.
Теперь я и сам недоумеваю: что я надеялся увидеть, явившись в зверинец? Пару львов, вырвавшихся из клетки и доедающих в углу галерки не успевшего удрать матроса? Индейца, старательно снимающего скальпы со всего первого ряда обезумевших от ужаса зрителей? Негра, разложившего костер из выломанных досок слоновой загородки и поджаривающего на этом костре мучного торговца Слуцкина?
Вероятно, это зрелище было бы единственное, которое меня бы удовлетворило…
А когда мы выходили из балагана, отец сообщил мне ликующим тоном:
– Представь себе, я пригласил сегодня вечером к нам в гости хозяина, индейца и негра. Повеселимся.
Эта была та же отцовская черта, которая приводила его к покупке на базаре каракатиц,[13] которых мы потом вдвоем с отцом и съедали. Я – из любви к приключениям, он – из желания доказать всем домашним, что покупка его не носит определенного характера бессмысленности.
– Да-с. Пригласил. Интересные люди.
С таким видом, вероятно, Ротшильд теперь приглашает к себе Шаляпина.
Дух меценатства[14] свил себе в отце прочное гнездо.
III.
Второе разочарование. Смерть.
Удар за ударом!
Индеец Ва-пити и негр Башелико явились к нам в серых пиджаках, которые сидели на них, как перчатка на карандаше.
Они – по примеру хозяина зверинца христосовались с отцом и мамой. Негр – каннибал – христосовался!
Краснокожая собака – Ва-пити, которого засмеяли бы индейские скво (бабы), христосовался!
Боже, Боже! Они ели кулич. После жареного миссионера — кулич! А грозный индеец Ва-пити мирно съел три крашеных яйца, измазав себе всю кирпичную физиономию синим и зеленым цветом. Это – вместо раскраски в цвета войны…
Кончилось тем, что отец, хватив киевской наливки свыше меры, затянул «Biют витры, виют буйны», а индеец ему подтягивал!!
А негр танцевал с теткой польку-мазурку… Правда, при этом ел ее, но только глазами…
И в это время играл не там-там, а торбан[15] под умелой рукой отца.
А грозный немец, хозяин зверинца, просто спал, забыв своих львов и слонов.
Утром, когда еще все спали, я встал и, надев фуражку, тихо побрел по берегу бухты.
Долго брел, грустно брел.
Вот и моя скала, вот и расселина – мое пище- и книгохранилище.
Я вынул Буссенара, Майн-Рида и уселся у подножие скалы. Перелистал книги… в последний раз.
И со страниц на меня глядели индейцы, поющие: «Biют витры, виют буйны», глядели негры, танцующие польку-мазурку под звуки хохлацкого торбана, львы прыгали через обруч, и слоны стреляли хоботом из пистолета…
Я вздохнул.
Прощай, мое детство, мое сладкое изумительно-интересное детство…
Я вырыл в песке, под скалой яму, положил в нее все томики француза Буссенара и англичанина капитана Майн-Рида, засыпал эту могилу, встал и выпрямился, обведя горизонт совсем другим взглядом… Пиратов не было и не могло быть; не должно быть.
Мальчик умер.
Вместо него – родился юноша.
В слонов лучше всего стрелять разрывными пулями.
1914 г. |
|
|
А.Т.Аверченко.Фотография, 1919 г. |
|
|
|
|