Чернышевский Н.Г. Что делать? Глава III. Части 22-28
   

Николай Гаврилович Чернышевский (1828 – 1889)

ЧТО ДЕЛАТЬ?[1]
Из рассказов о новых людях
Посвящается моему другу О. С. Ч.[2]
Глава третья
ЗАМУЖЕСТВО И ВТОРАЯ ЛЮБОВЬ


XXII
Теоретический разговор


На другой день Кирсанов только что разлегся было сибаритски[3] с сигарою читать для отдыха после своего позднего обеда по возвращении из гошпиталя, как вошел Лопухов.

- Не вовремя гость - хуже татарина, - сказал Лопухов, шутливым тоном, но тон выходил не совсем удачно шутлив. - Я тревожу тебя, Александр; но уж так и быть, потревожься. Мне надобно поговорить с тобою серьезно. Хотелось поскорее, утром проспал, не застал бы. - Лопухов говорил уже без шутки. "Что это значит? Неужели догадался?" подумал Кирсанов. - Поговорим-ко, - продолжал Лопухов, усаживаясь. - Погляди мне в глаза.

"Да, он говорит об этом, нет никакого сомнения".

- Слушай, Дмитрий, - сказал Кирсанов еще более серьезным тоном: - мы с тобою друзья. Но есть вещи, которых не должны дозволять себе и друзья. Я прошу тебя прекратить этот разговор. Я не расположен теперь к серьезным разговорам. И никогда не бываю расположен. - Глаза Кирсанова смотрели пристально и враждебно, как будто перед ним человек, которого он подозревает в намерении совершить злодейство.

- Нельзя не говорить, Александр, - продолжал Лопухов спокойным, но несколько чуть-чуть глухим голосом: - я понял твои маневры.

- Молчи. Я запрещаю тебе говорить, если не хочешь иметь меня вечным своим врагом, если не хочешь потерять мое уважение.

- Ты когда-то не боялся терять мое уважение, - помнишь? Теперь ведь ясно все. Я тогда не обратил внимания.

- Дмитрий, я прощу тебя уйти, или я ухожу.

- Не можешь уйти. Ты как полагаешь, твоими интересами я занят?

Кирсанов молчал.

- Мое положение выгодно. Твое в разговоре со мною - нет. Я представляюсь совершающим подвиг благородства. Но это все вздор. Мне нельзя иначе поступать, по здравому смыслу. Я прощу тебя, Александр, прекратить твои маневры. Они не ведут ни к чему.

- Как? Неужели было уж поздно? Прости меня, - быстро проговорил Кирсанов, и сам не мог отдать себе отчета, радость или огорчение взволновало его от этих слов "они не ведут ни к чему".

- Нет, ты не так меня понял. Не было поздно. До сих пор еще нет ничего. Что будет, мы увидим. Но теперь еще нечего видеть. Впрочем, Александр, я не понимаю, о чем ты говоришь; и ты точно так же не знаешь, о чем я говорю; мы не понимаем друг друга, - правда? Нам и незачем понимать друг друга, - так? Тебе эти загадки, которых ты не понимаешь, неприятны. Их не было. Я ничего не говорил. Я не имею ничего сказать тебе. Давай сигару: я свои забыл в рассеянности. Закурю, и начнем рассуждать об ученых вопросах, я только за этим и пришел, - заняться, от нечего делать, ученой болтовней. Как ты думаешь об этих странных опытах искусственного произведения белковины?[4] - Лопухов пододвинул к одному креслу другое, чтобы положить на него ноги, поспокойнее уселся, закуривая сигару и продолжая свою речь. - По-моему, это великое открытие, если оправдается. Ты повторял опыты?

- Нет, но надобно.

- Как ты счастлив, что в твоем распоряжении порядочная лаборатория. Пожалуйста, повтори, повтори повнимательнее. Ведь полный переворот всего вопроса о пище, всей жизни человечества, - фабричное производство главного питательного вещества прямо из неорганических веществ. Величайшее дело, стоит Ньютонова открытия. Ты согласен?

- Конечно. Только сильно сомневаюсь в точности опытов. Раньше или позже, мы до этого дойдем, несомненно; к тому идет наука, это ясно. Но теперь едва ли еще дошли.

- Ты так думаешь? И я точно так же. Значит, наш разговор кончен. До свиданья, Александр. Но, прощаясь, я прошу тебя бывать у нас часто, по-прежнему. До свиданья.

Глаза Кирсанова, все время враждебно и пристально смотревшие на Лопухова, засверкали негодованьем.

- Ты, кажется, хочешь, Дмитрий, чтоб я так и остался с мнением, что у тебя низкие мысли.

- Вовсе я не хочу этого. Но ты должен бывать у нас. Что тут особенного? Ведь мы же с тобою приятели. Что особенного в моей просьбе?

- Я не могу. Ты затеваешь дело безрассудное, поэтому гадкое.

- Я не понимаю, о каком деле ты говоришь, и должен тебе сказать, что этот разговор мне вовсе не нравится, как тебе не нравился за две минуты.

- Я требую объяснения, Дмитрий.

- Незачем. Ничего нет, и объяснять нечего, и понимать нечего. Вздор тебя горячит, только.

- Нет, я не могу так отпустить тебя. - Кирсанов взял за руку Лопухова, хотевшего уходить. - Садись. Ты начал говорить, когда не было нужно. Ты требуешь от меня бог знает чего. Ты должен выслушать.

Лопухов сел.

- Какое право имеешь ты, - начал Кирсанов голосом еще сильнейшего негодования, чем прежде. - Какое право имеешь ты требовать от меня того, что для меня тяжело. Чем я обязан перед тобою? И к чему это? Это нелепость. Постарайся выбить романтические бредни из твоей головы. То, что мы с тобою признаем за нормальную жизнь, будет так, когда переменятся понятия, обычаи общества. Оно должно перевоспитаться, это так. Оно и перевоспитывается развитием жизни. Кто перевоспитался, помогает другим, это так. Но пока оно еще не перевоспиталось, не переменилось совершенно, ты не имеешь права рисковать чужою судьбою. Ведь это страшная вещь, ты понимаешь ли, или сошел с ума?

- Нет, я ничего не понимаю, Александр. Я не знаю, о чем ты толкуешь. Тебе угодно видеть какой-то удивительный смысл в простой просьбе твоего приятеля, чтобы ты не забывал его, потому что ему приятно видеть тебя у себя. Я не понимаю, отчего тут приходить в азарт.

- Нет, Дмитрий, в таком разговоре ты не отделаешься от меня шутя. Надобно показать тебе, что ты сумасшедший, задумавший гадкое дело. Мало ли, чего мы с тобою не признаем? Мы не признаем, что пощечина имеет в себе что-нибудь бесчестящее, - это глупый предрассудок, вредный предрассудок, больше ничего. Но имеешь ли право теперь подвергать мужчину тому, чтоб он получил пощечину? Ведь это было бы с твоей стороны низким злодейством, ведь ты отнял бы спокойствие жизни у человека. Понимаешь ли ты это, глупец? Понимаешь ли ты, что если я люблю этого человека, а ты требуешь, чтоб я дал ему пощечину, которая и по-моему и по-твоему вздор, пустяки, - понимаешь ли, что если ты требуешь этого, я считаю тебя дураком и низким человеком, а если ты заставляешь меня сделать это, я убью тебя или себя, смотря по тому, чья жизнь менее нужна, - убью тебя или себя, а не сделаю этого? Понимаешь ли это, глупец? Я говорю о мужчине и пощечине, которая глупость, но которая пока отнимает спокойствие жизни у мужчины. Кроме мужчин, есть на свете женщины, которые тоже люди; кроме пощечины, есть другие вздоры, по-нашему с тобою и по правде вздоры, но которые тоже отнимают спокойствие жизни у людей. Понимаешь ли ты, что подвергать какого-нибудь человека, - ну, хоть женщину, какому-нибудь из этих по-нашему с тобою и по правде вздоров, - ну, какому-нибудь, все равно, понимаешь ли ты, что подвергать этому гадко, гнусно, бесчестно? Слышишь, я говорю, что у тебя бесчестные мысли.

- Друг мой, ты говоришь совершенную правду о том, что честно и бесчестно. Но только я не знаю, к чему ты говоришь ее, и не понимаю, какое отношение может она иметь ко мне. Я ровно ничего тебе не говорил ни о каком намерении рисковать спокойствием жизни, чьей бы то ни было, ни о чем подобном. Ты фантазируешь, и больше ничего. Я прошу тебя, своего приятеля, не забывать меня, потому что мне, как твоему приятелю, приятно проводить время с тобою, - только. Исполнишь ты мою приятельскую просьбу?

- Она бесчестна, я сказал тебе. А я не делаю бесчестных дел.

- Это похвально, что не делаешь. Но ты разгорячился из-за каких-то фантазий и пустился в теорию; тебе хочется, видно, теоретизировать попусту, без всякого применения к делу. Давай, и я стану также теоретизировать, тоже совершенно попусту, я предложу тебе вопрос, нисколько не относящийся ни к чему, кроме разъяснения отвлеченной истины, без всякого применения к кому бы то ни было. Если кто-нибудь, без неприятности себе, может доставить удовольствие человеку, то расчет, по моему мнению, требует, чтобы он доставил его ему, потому что он сам получит от этого удовольствие. Так ли?

- Это вздор, Дмитрий, ты говоришь не то.

- Я ничего не говорю, Александр; я только занимаюсь теоретическими вопросами. Вот еще один. Если в ком-нибудь пробуждается какая-нибудь потребность, - ведет к чему-нибудь хорошему наше старание заглушить в нем эту потребность? Как по-твоему? Не так ли вот: нет, такое старание не ведет ни к чему хорошему. Оно приводит только к тому, что потребность получает утрированный размер, - это вредно, или фальшивое направление, - это и вредно, и гадко, или, заглушаясь, заглушает с собою и жизнь, - это жаль.

- Дело не в том, Дмитрий. Я поставлю этот теоретический вопрос в другой форме: имеет ли кто-нибудь право подвергать человека риску, если человеку и без риска хорошо? Будет время, когда все потребности натуры каждого человека будут удовлетворяться вполне, это мы с тобою знаем; но мы оба одинаково твердо знаем, что это время еще не пришло. Теперь благоразумный человек доволен тем, если ему привольно жить, хотя бы не все стороны его натуры развивались тем положением, в котором ему привольно жить. Я предположу, в смысле отвлеченной гипотезы, что существует такой благоразумный человек. Предположу, что этот человек - женщина; предположу, опять-таки в смысле отвлеченной гипотезы, что это положение, в котором ему привольно жить, - замужество; предположу, что он доволен этим положением, и говорю: при таких данных, по этой отвлеченной гипотезе, кто имеет право подвергать этого человека риску потерять хорошее, которым он доволен, чтобы посмотреть, не удастся ли этому человеку приобрести лучшее, без которого ему легко обойтись? Золотой век[5] - он будет, Дмитрий, это мы знаем, но он еще впереди. Железный проходит, почти прошел, но золотой еще не настал. Если бы, по моей отвлеченной гипотезе, какая-нибудь сильная потребность этого человека, предположим, ведь это только для примера, потребность любви - совершенно не удовлетворялась, или удовлетворялась плохо, я ничего не говорил бы против риска, предпринимаемого им самим, но только против такого риска, в никак не против риска, навлекаемого не него кем-нибудь посторонним. А если этот человек находит все-таки хорошее удовлетворение своей потребности, то и сам он не должен рисковать; я предположу, в смысле отвлеченном, что он не хочет рисковать, и говорю: он прав и благоразумен, что не хочет рисковать, и говорю: дурно и безумно поступит тот, кто станет его, нежелающего рисковать, подвергать риску. Что ты можешь возразить против этого гипотетического вывода? Ничего. Пойми же, что ты не имеешь права.

- Я на твоем месте, Александр, говорил бы то же, что ты; я, как ты, говорю только для примера, что у тебя есть какое-нибудь место в этом вопросе; я знаю, что он никого из нас не касается, мы говорим только, как ученые, о любопытных сторонах общих научных воззрений, кажущихся нам справедливыми; по этим воззрениям, каждый судит о всяком деле с своей точки зрения, определяющейся его личными отношениями к делу, я только в этом смысле говорю, что на твоем месте стал бы говорить точно так же, как ты. Ты на моем месте говорил бы точно так же, как я. С общей научной точки зрения ведь это бесспорная истина. А на месте В есть В; если бы на месте В не было В, то оно еще не было бы на месте В, ему еще не доставало бы чего-нибудь, чтобы быть на месте В, - так ведь? Следовательно, тебе против этого возразить нечего, как мне нечего возразить против твоих слов. Но я, по твоему примеру, построю свою гипотезу, тоже отвлеченную, не имеющую никакого применения ни к кому. Прежде положим, что существуют три человека, - предположение, не заключающее в себе ничего невозможного, - предположим, что у одного из них есть тайна, которую он желал бы скрыть и от второго, и в особенности от третьего; предположим, что второй угадывает эту тайну первого, и говорит ему: делай то, о чем я прошу тебя, или я открою твою тайну третьему. Как ты думаешь об этом случае?

Кирсанов несколько побледнел и долго крутил усы.

- Дмитрий, ты поступаешь со мною дурно, - произнес он, наконец.

- А очень мне нужно с тобою-то поступать хорошо, - ты для меня интересен, что ли? И притом, я не понимаю, о чем ты говоришь. Мы говорили с тобою, как ученый с ученым, предлагали друг другу разные ученые, отвлеченные задачи; мне, наконец, удалось предложить тебе такую, над которою ты задумался, и мое ученое самолюбие удовлетворено. Потому я прекращаю этот теоретический разговор. У меня много работы, не меньше, чем у тебя; итак, до свидания. Кстати, чуть не забыл: так ты, Александр, исполнишь мою просьбу бывать у нас, твоих добрых приятелей, которые всегда рады тебя видеть, бывать так же часто, как в прошлые месяцы?

Лопухов встал.

Кирсанов сидел, рассматривая свои пальцы, будто каждый из них - отвлеченная гипотеза.

- Ты дурно поступаешь со мною, Дмитрий. Я не могу не исполнить твоей просьбы. Но, в свою очередь, я налагаю на тебя одно условие. Я буду бывать у вас; но, если я отправлюсь из твоего дома не один, ты обязан сопровождать меня повсюду, и чтоб я не имел надобности звать тебя, - слышишь? - сам ты, без моего зова. Без тебя я никуда ни шагу, ни в оперу, ни к кому из знакомых, никуда.

- Не обидно ли мне это условие, Александр? Что ты, по моему мнению, вор, что ли?

- Не в том смысле я говорил. Я такой обиды не нанесу тебе, чтоб думать, что ты можешь почесть меня за вора. Свою голову я отдал бы в твои руки без раздумья. Надеюсь, имею право ждать этого и от тебя. Но о чем я думаю, то мне знать. А ты делай, и только.

- Теперь знаю и я. Да, ты много сделал в этом смысле. Теперь хочешь еще заботливее хлопотать об этом. Что ж, в этом случае ты прав. Да, меня надобно принуждать. Но, как я ни благодарен тебе, мой друг, из этого ничего не выйдет. Я сам пробовал принуждать себя. У меня тоже есть воля, как и у тебя, не хуже твоего маневрировал. Но то, что делается по расчету, по чувству долга, по усилию воли, а не по влечению натуры, выходит безжизненно. Только убивать что-нибудь можно этим средством, как ты и делал над собою, а делать живое - нельзя, - Лопухов расчувствовался от слов Кирсанова: "но о чем я думаю, то мне знать". - Благодарю тебя, мой друг. А что, мы с тобою никогда не целовались, может быть, теперь и есть у тебя охота?

-----

Если бы Лопухов рассмотрел свои действия в этом разговоре как теоретик, он с удовольствием заметил бы: "А как, однако же, верна теория: эгоизм играет человеком. Ведь самое-то главное и утаил, "предположим, что этот человек доволен своим положением"; вот тут-то ведь и надобно было бы сказать: "Александр, предположение твое неверно", а я промолчал, потому что мне невыгодно сказать это. Приятно человеку, как теоретику, наблюдать, какие штуки выкидывает его эгоизм на практике. Отступаешься от дела потому, что дело пропащее для тебя, а эгоизм повертывает твои жесты так, что ты корчишь человека, совершающего благородный подвиг".

Если бы Кирсанов рассмотрел свои действия в этом разговоре как теоретик, он с удовольствием заметил бы: "А как, однако же, верна теория; самому хочется сохранить свое спокойствие, возлежать на лаврах[6], а толкую о том, что, дескать, ты не имеешь права рисковать спокойствием женщины; а это (ты понимай уж сам) обозначает, что, дескать, я действительно совершал над собою подвиги благородства к собственному сокрушению, для спокойствия некоторого лица и для твоего, мой друг; а потому и преклонись перед величием души моей. Приятно человеку как теоретику наблюдать, какие штуки выкидывает его эгоизм на практике. Отступался от дела, чтобы не быть дураком и подлецом, и возликовал от этого, будто совершил геройский подвиг великодушного благородства; не поддаешься с первого слова зову, чтобы опять не хлопотать над собою и чтобы не лишиться этого сладкого ликования своим благородством, а эгоизм повертывает твои жесты так, что ты корчишь человека, упорствующего в благородном подвижничестве".

Но ни Лопухову, ни Кирсанову недосуг было стать теоретиками и делать эти приятные наблюдения: практика-то приходилась для обоих довольно тяжеловатая.


XXIII

Возобновление частых посещений Кирсанова объяснялось очень натурально: месяцев пять он был отвлечен от занятий и запустил много работы, - потому месяца полтора приходилось ему сидеть над нею, не разгибая спины. Теперь он справился с запущенною работою и может свободнее располагать своим временем. Это было так ясно, что почти не приходилось и объяснять.

Оно, действительно, было ясно и прекрасно и не возбудило никаких мыслей в Вере Павловне. И с другой стороны, Кирсанов выдерживал свою роль с прежнею безукоризненною артистичностью. Он боялся, что когда придет к Лопуховым после ученого разговора с своим другом, то несколько опростоволосится: или покраснеет от волнения, когда в первый раз взглянет на Веру Павловну, или слишком заметно будет избегать смотреть на нее, или что-нибудь такое; нет, он остался и имел полное право остаться доволен собою за минуту встречи с ней: приятная дружеская улыбка человека, который рад, что возвращается к старым приятелям, от которых должен был оторваться на несколько времени, спокойный взгляд, бойкий и беззаботный разговор человека, не имеющего на душе никаких мыслей, кроме тех, которые беспечно говорит он, - если бы вы были самая злая сплетница и смотрели на него с величайшим желанием найти что-нибудь не так, вы все-таки не увидели бы в нем ничего другого, кроме как человека, который очень рад, что может, от нечего делать, приятно убить вечер в обществе хороших знакомых.

А если первая минута была так хорошо выдержана, то что значило выдерживать себя хорошо в остальной вечер? А если первый вечер он умел выдержать, то трудно ли было выдерживать себя во все следующие вечера? Ни одного слова, которое не было бы совершенно свободно и беззаботно, ни одного взгляда, который не был бы хорош и прост, прям и дружествен, и только.

Но если он держал себя не хуже прежнего, то глаза, которые смотрели на него, были расположены замечать многое, чего и не могли бы видеть никакие другие глава, - да, никакие другие не могли бы заметить: сам Лопухов, которого Марья Алексевна признала рожденным идти по откупной части, удивлялся непринужденности, которая ни на один миг не изменила Кирсанову, и получал как теоретик большое удовольствие от наблюдений, против воли заинтересовавших его психологическою замечательностью этого явления с научной точки зрения. Но гостья недаром пела и заставляла читать дневник. Слишком зорки становятся глаза, когда гостья шепчет на ухо.

Даже и эти глаза не могли увидеть ничего, но гостья шептала: нельзя ли увидеть тут вот это, хотя тут этого и вовсе нет, как я сама вижу, а все-таки попробуем посмотреть; и глаза всматривались, и хоть ничего не видели, но и того, что всматривались глаза, уже было довольно, чтобы глаза заметили: тут что-то не так.

Вот, например, Вера Павловна с мужем и с Кирсановым отправляются на маленький очередной вечер к Мерцаловым. Отчего Кирсанов не вальсирует на этой бесцеремонной вечеринке, на которой сам Лопухов вальсирует, потому что здесь общее правило: если ты семидесятилетний старик, но попался сюда, изволь дурачиться вместе с другими; ведь здесь никто ни на кого не смотрит, у каждого одна мысль - побольше шуму, побольше движенья, то есть побольше веселья каждому и всем, - отчего же Кирсанов не вальсирует? Он начал вальсировать; но отчего он несколько минут не начинал? Неужели стоило несколько минут думать о том, начинать или не начинать такое важное дело? Если бы он не стал вальсировать, дело было бы наполовину открыто тут же. Если бы он стал вальсировать, и не вальсировал бы с Верою Павловною, дело вполне раскрылось бы тут же. Но он был слишком ловкий артист в своей роли, ему не хотелось вальсировать с Верою Павловною, но он тотчас же понял, что это было бы замечено, потому от недолгого колебанья, не имевшего никакого видимого отношения ни к Вере Павловне, ни к кому на свете, остался в ее памяти только маленький, самый легкий вопрос, который сам по себе остался бы незаметен даже для нее, несмотря на шепот гостьи-певицы, если бы та же гостья не нашептывала бесчисленное множество таких же самых маленьких, самых ничтожных вопросов.

Почему, например, когда они, возвращаясь от Мерцаловых, условливались на другой день ехать в оперу на "Пуритан"[7] и когда Вера Павловна сказала мужу: "Миленький мой, ты не любишь этой оперы, ты будешь скучать, я поеду с Александром Матвеичем: ведь ему всякая опера наслажденье; кажется, если бы я или ты написали оперу, он и ту стал бы слушать", почему Кирсанов не поддержал мнения Веры Павловны, не сказал, что "в самом деле, Дмитрий, я не возьму тебе билета", почему это? То, что "миленький" все-таки едет, это, конечно, не возбуждает вопроса: ведь он повсюду провожает жену с той поры, как она раз его попросила: "отдавай мне больше времени", с той поры никогда не забыл этого, стало быть, ничего, что он едет, это значит все только одно и то же, что он добрый и что его надобно любить, все так, но ведь Кирсанов не знает этой причины, почему ж он не поддержал мнения Веры Павловны? Конечно, это пустяки, почти незамеченные, и Вера Павловна почти не помнит их, но эти незаметные песчинки все падают и падают на чашку весов, хоть и были незаметны. А, например, такой разговор уже не песчинка, а крупное зерно.

На другой день, когда ехали в оперу в извозничьей карете (это ведь дешевле, чем два извозчика), между другим разговором сказали несколько слов и о Мерцаловых, у которых были накануне, похвалили их согласную жизнь, заметили, что это редкость; это говорили все, в том числе Кирсанов сказал: "да, в Мерцалове очень хорошо и то, что жена может свободно раскрывать ему свою душу", только и сказал Кирсанов, каждый из них троих думал сказать то же самое, но случилось сказать Кирсанову, однако, зачем он сказал это? Что это такое значит? Ведь если понять это с известной стороны, это будет что такое? Это будет похвала Лопухову, это будет прославление счастья Веры Павловны с Лопуховым; конечно, это можно было сказать, не думая ровно ни о ком, кроме Мерцаловых, а если предположить, что он думал и о Мерцаловых, и вместе о Лопуховых, тогда это, значит, сказано прямо для Веры Павловны, с какою же целью это сказано?

Это всегда так бывает: если явилось в человеке настроение искать чего-нибудь, он во всем находит то, чего ищет; пусть не будет никакого следа, а он так вот и видит ясный след; пусть не будет и тени, а он все-таки видит не только тень его, что ему нужно, но и все, что ему нужно, видит в самых несомненных чертах, и эти черты с каждым новым взглядом, с каждою новою мыслью его делаются все яснее.

А тут, кроме того, действительно, был очень осязательный факт, который таил в себе очень полную разгадку дела: ясно, что Кирсанов уважает Лопуховых; зачем же он слишком на два года расходился с ними? Ясно, что он человек вполне порядочный; каким же образом произошло тогда, что он выставился человеком пошлым? Пока Вере Павловне не было надобности думать об этом, она и не думала, как не думал Лопухов; а теперь ее влекло думать.


XXIV

Медленно, незаметно для нее самой зрело в ней это открытие. Все накоплялись мелкие, почти забывающиеся впечатления слов и поступков Кирсанова, на которые никто другой не обратил бы внимания, которые ею самою почти не были видимы, а только предполагались, подозревались; медленно росла занимательность вопроса: почему он почти три года избегал ее? медленно укреплялась мысль: такой человек не мог удалиться из-за мелочного самолюбия, которого в нем решительно нет; и за всем этим, не известно к чему думающимся, еще смутнее и медленнее поднималась из немой глубины жизни в сознание мысль: почему ж я о нем думаю? что он такое для меня?

И вот, однажды после обеда, Вера Павловна сидела в своей комнате, шила и думала, и думала очень спокойно, и думала вовсе не о том, а так, об разной разности и по хозяйству, и по мастерской, и по своим урокам, и постепенно, постепенно мысли склонялись к тому, о чем, неизвестно почему, все чаще и чаще ей думалось; явились воспоминания, вопросы мелкие, немногие, росли, умножались, и вот они тысячами роятся в ее мыслях, и все растут, растут, и все сливаются в один вопрос, форма которого все проясняется: что ж это такое со мною? о чем я думаю, что я чувствую? И пальцы Веры Павловны забывают шить, и шитье опустилось из опустившихся рук, и Вера Павловна немного побледнела, вспыхнула, побледнела больше, огонь коснулся ее запылавших щек, - миг, и они побелели, как снег, она с блуждающими глазами уже бежала в комнату мужа, бросилась на колени к нему, судорожно обняла его, положила голову к нему на плечо, чтобы поддержало оно ее голову, чтобы скрыло оно лицо ее, задыхающимся голосом проговорила: "Милый мой, я люблю его", и зарыдала.

- Что ж такое, моя милая? Чем же тут огорчаться тебе?

- Я не хочу обижать тебя, мой милый, я хочу любить тебя.

- Постарайся, посмотри. Если можешь, прекрасно. Успокойся, дай идти времени и увидишь, что можешь и чего не можешь. Ведь ты ко мне очень сильно расположена, как же ты можешь обидеть меня?

Он гладил ее волосы, целовал ее голову, пожимал ее руку. Она долго не могла остановиться от судорожных рыданий, но постепенно успокоивалась. А он уже давно был приготовлен к этому признанию, потому и принял его хладнокровно, а, впрочем, ведь ей не видно было его лица.

- Я не хочу с ним видеться, я скажу ему, чтобы он перестал бывать у нас, - говорила Вера Павловна.

- Как сама рассудишь, мой друг, как лучше для тебя, так и сделаешь. А когда ты успокоишься, мы посоветуемся. Ведь мы с тобою, что бы ни случилось, не можем не быть друзьями? Дай руку, пожми мою, видишь, как хорошо жмешь. - Каждое из этих слов говорилось после долгого промежутка, а промежутки были наполнены тем, что он гладил ее волоса, ласкал ее, как брат огорченную сестру. - Помнишь, мой друг, что ты мне сказала, когда мы стали жених и невеста? "Ты выпускаешь меня на волю!" - Опять молчанье и ласки. - Помнишь, как мы с тобою говорили в первый раз, что значит любить человека? Это значит радоваться тому, что хорошо для него, иметь удовольствие в том, чтобы делать все, что нужно, чтобы ему было лучше, так? - Опять молчание и ласки. - Что тебе лучше, то и меня радует. Но ты посмотришь, как тебе лучше. Зачем же огорчаться? Если с тобою нет беды, какая беда может быть со мною?

В этих отрывочных словах, повторявшихся по многу раз с обыкновенными легкими вариациями повторений, прошло много времени, одинаково тяжелого и для Лопухова, и для Веры Павловны. Но, постепенно успокоиваясь, Вера Павловна стала, наконец, дышать легче. Она обнимала мужа крепко, крепко и твердила: "Я хочу любить тебя, мой милый, тебя одного, не хочу любить никого, кроме тебя".

Он не говорил ей, что это уж не в ее власти: надобно было дать пройти времени, чтобы силы ее восстановились успокоением на одной какой-нибудь мысли, - какой, все равно. Лопухов успел написать и отдать Маше записку к Кирсанову, на случай, если он приедет. "Александр, не входи теперь, и не приезжай до времени, особенного ничего нет, и не будет, только надобно отдохнуть". Надобно отдохнуть, и нет ничего особенного, - хорошо сочетание слов. Кирсанов был, прочитал записку, сказал Маше, что он за нею только и заезжал, а что теперь войти ему некогда, ему нужно в другое место, а заедет он на возвратном пути, когда исполнит поручение по этой записке.

-----

Вечер прошел спокойно. Половину времени Вера Павловна тихо сидела в своей комнате одна, отсылая мужа, половину времени он сидел подле нее и успокоивал ее все теми же немногими словами, конечно, больше не словами, а тем, что голос его был ровен и спокоен, разумеется, не бог знает как весел, но и не грустен, разве несколько выражал задумчивость, и лицо также. Вера Павловна, слушая такие звуки, смотря на такое лицо, стала думать, не вовсе, а несколько, нет не несколько, а почти вовсе думать, что важного ничего нет, что она приняла за сильную страсть просто мечту, которая рассеется в несколько дней, не оставив следа, или она думала, что нет, не думает этого, что чувствует, что это не так? да, это не так, нет, так, так, все тверже она думала, что думает это, - да вот уж она и в самом деле вовсе думает это, да и как не думать, слушая этот тихий, ровный голос, все говорящий, что нет ничего важного? Спокойно она заснула под этот голос, спала крепко и не видала гостьи, и проснулась поздно, и, проснувшись, чувствовала в себе бодрость.


XXV

"Лучшее развлечение от мыслей - работа, - думала Вера Павловна, и думала совершенно справедливо: - буду проводить целый день в мастерской, пока вылечусь. Это мне поможет".

Она стала проводить целый день в мастерской. В первый день, действительно, довольно развлеклась от мыслей; во второй только устала, но уж мало отвлеклась от них, в третий и вовсе не отвлеклась. Так прошло с неделю.

Борьба была тяжела. Цвет лица Веры Павловны стал бледен. Но, по наружности, она была совершенно спокойна, старалась даже казаться веселою, это даже удавалось ей почти без перерывов. Но если никто не замечал ничего, а бледность приписывали какому-нибудь легкому нездоровью, то ведь не Лопухову же было это думать и не видеть, да ведь он и так знал, ему и смотреть-то было нечего.

- Верочка, - начал он через неделю: - мы с тобою живем, исполняя старое поверье, что сапожник всегда без сапог, платье на портном сидит дурно. Мы учим других жить по нашим экономическим принципам, а сами не думаем устроить по ним свою жизнь. Ведь одно большое хозяйство выгоднее нескольких мелких? Я желал бы применить это правило к нашему хозяйству. Если бы мы стали жить с кем-нибудь, мы и те, кто стал бы с нами жить, стали бы сберегать почти половину своих расходов. Я бы мог вовсе бросить эти проклятые уроки, которые противны мне, - было бы довольно одного жалованья от завода, и отдохнул бы, и занялся бы ученою работою, восстановил бы свою карьеру. Надобно только сходиться с такими людьми, с которыми можно ужиться. Как ты думаешь об этом?

Вера Павловна уж давно смотрела на мужа теми же самыми глазами, подозрительными, разгорающимися от гнева, какими смотрел на него Кирсанов в день теоретического разговора. Когда он кончил, ее лицо пылало.

- Я прошу тебя прекратить этот разговор. Он неуместен.

- Почему же, Верочка? Я говорю только о денежных выгодах. Люди небогатые, как мы с тобою, не могут пренебрегать ими. Моя работа тяжела, часть ее отвратительна для меня.

- Со мною нельзя так говорить, - Вера Павловна встала, - я не позволю говорить с собою темными словами. Осмелься сказать, что ты хотел сказать!

- Я хотел только сказать, Верочка, что, принимая в соображение наши выгоды, нам было бы хорошо...

- Опять! Молчи! Кто дал тебе право опекунствовать надо мною? Я возненавижу тебя! - Она быстро ушла в свою комнату и заперлась.

Это была первая и последняя их ссора.

До позднего вечера Вера Павловна просидела запершись. Потом пошла в комнату мужа.

- Мой милый я сказала тебе слишком суровые слова. Но не сердись на них. Ты видишь, я борюсь. Вместо того, чтобы поддержать меня, ты начал помогать тому, против чего я борюсь, надеясь, - да, надеясь устоять.

- Прости меня, мой друг, за то, что я начал так грубо. Но ведь мы помирились? поговорим.

- О да, помирились, мой милый. Только не действуй против меня. Мне и против себя трудно бороться.

- И напрасно, Верочка. Ты дала себе время рассмотреть свое чувство, ты видишь, что оно серьезнее, чем ты хотела думать вначале. Зачем мучить себя?

- Нет, мой милый, я хочу любить тебя и не хочу, не хочу обижать тебя.

- Друг мой, ты хочешь добра мне. Что ж, ты думаешь, мне приятно или нужно, чтобы ты продолжала мучить себя?

- Мой милый, но ведь ты так любишь меня!

- Конечно, Верочка, очень; об этом что говорить. Но ведь мы с тобою понимаем, что такое любовь. Разве не в том она, что радуешься радости, страдаешь от страданья того, кого любишь? Муча себя, ты будешь мучить меня.

- Так, мой милый: но ведь ты будешь страдать, если я уступлю этому чувству, которое - ах, я не понимаю, зачем оно родилось во мне! я проклинаю его!

- Как оно родилось, зачем оно родилось, - это все равно, этого уже нельзя переменить. Теперь остается только один выбор: или чтобы ты страдала, и я страдал через это; или чтобы ты перестала страдать, и я также.

- Но, мой милый, я не буду страдать, - это пройдет. Ты увидишь, это пройдет.

- Благодарю тебя за твои усилия. Я ценю их, потому что они показывают в тебе волю исполнять то, что тебе кажется нужно. Но знай, Верочка: они нужны кажутся только для тебя, не для меня. Я смотрю со стороны, мне яснее, чем тебе, твое положение. Я знаю, что это будет бесполезно. Борись, пока достает силы. Но обо мне не думай, что ты обидишь меня. Ведь ты знаешь, как я смотрю на это; знаешь, что мое мнение на это и непоколебимо во мне, и справедливо на самом деле - ведь ты все это знаешь. Разве ты обманешь меня? разве ты перестанешь уважать меня? Можно сказать больше: разве твое расположение ко мне, изменивши характер, слабеет? Не напротив ли, - не усилится ли оно оттого, что ты не нашла во мне врага? Не жалей меня: моя судьба нисколько не будет жалка оттого, что ты не лишишься через меня счастья. Но довольно. Об этом тяжело много говорить, а тебе слушать еще тяжеле. Только помни, Верочка, что я теперь говорил. Прости, Верочка. Иди к себе думать, а лучше почивать. Не думай обо мне, а думай о себе. Только думая о себе, ты можешь не делать и мне напрасного горя.


XXVI

Через две недели, когда Лопухов сидел в своей заводской конторе, Вера Павловна провела все утро в чрезвычайном волнении. Она бросалась в постель, закрывала лицо руками и через четверть часа вскакивала, ходила по комнате, падала в кресла, и опять начинала ходить неровными, порывистыми шагами, и опять бросалась в постель, и опять ходила, и несколько раз подходила к письменному столу, и стояла у него, и отбегала и, наконец, села, написала несколько слов, запечатала и через полчаса схватила письмо, изорвала, сожгла, опять долго металась, опять написала письмо, опять изорвала, сожгла, и опять металась, опять написала, и торопливо, едва запечатав, не давая себе времени надписать адреса, быстро, быстро побежала с ним в комнату мужа, бросила его да стол, и бросилась в свою комнату, упала в кресла, сидела неподвижно, закрыв лицо руками; полчаса, может быть, час, и вот звонок - это он, она побежала в кабинет схватить письмо, изорвать, сжечь - где ж оно? его нет, где ж оно? она торопливо перебирала бумаги: где ж оно? Но Маша уж отворяет дверь, и Лопухов видел от порога, как Вера Павловна промелькнула из его кабинета в свою комнату, расстроенная, бледная.

Он не пошел за ней, а прямо в кабинет; холодно, медленно осмотрел стол, место подле стола; да, уж он несколько дней ждал чего-нибудь подобного, разговора или письма, ну, вот оно, письмо, без адреса, но ее печать; ну, конечно, ведь она или искала его, чтоб уничтожить, или только что бросила, нет, искала: бумаги в беспорядке, но где ж ей било найти его, когда она, еще бросая его, была в такой судорожной тревоге, что оно, порывисто брошенное, как уголь, жегший руку, проскользнуло через весь стол и упало на окно за столом. Читать почти нет надобности: содержание известно; однако все нельзя не прочитать.

"Мой милый, никогда не была я так сильно привязана к тебе, как теперь. Если б я могла умереть за тебя! О, как бы я была рада умереть, если бы ты от этого стал счастливее! Но я не могу жить без него. Я обижаю тебя, мой милый, я убиваю тебя, мой друг, я не хочу этого. Я делаю против своей воли. Прости меня, прости меня".

С четверть часа, а, может быть, и побольше, Лопухов стоял перед столом, рассматривая там, внизу, ручку кресел. Оно, хоть удар был и предвиденный, а все-таки больно; хоть и обдумано, и решено вперед все, что и как надобно сделать после такого письма или восклицания, а все-таки не вдруг соберешься с мыслями. Но собрался же наконец. Пошел в кухню объясняться с Машею.

- Маша, вы, пожалуйста, погодите подавать на стол, пока я опять скажу. Мне что-то нездоровится, надобно принять лекарство перед обедом. А вы не ждите, обедайте себе, да не торопясь: успеете, пока мне будет можно. Я тогда скажу.

Из кухни он пошел к жене. Она лежала, спрятавши лицо в подушки, при его входе встрепенулась:

- Ты нашел его, прочитал его! Боже мой, какая я сумасшедшая! Это неправда, что я написала, это горячка!

- Конечно, мой друг, этих слов не надобно принимать серьезно, потому что ты была слишком взволнована. Эти вещи так не решаются. Мы с тобой успеем много раз подумать и поговорить об этом спокойно, как о деле важном для нас. А я, мой друг, хочу покуда рассказать тебе о своих делах. Я успел сделать в них довольно много перемен, - все, какие было нужно, и очень доволен. Да ты слушаешь? - Разумеется, она и сама не знала, слушает она, или не слушает: она могла бы только сказать, что как бы там ни было, слушает или не слушает, но что-то слышит, только не до того ей, чтобы понимать, что это ей слышно; однако же, все-таки слышно, и все-таки расслушивается, что дело идет о чем-то другом, не имеющем никакой связи с письмом, и постепенно она стала слушать, потому что тянет к этому: нервы хотят заняться чем-нибудь, не письмом, и хоть долго ничего не могла понять, но все-таки успокоивалась холодным и довольным тоном голоса мужа; а потом стала даже и понимать. - Да ты слушай, потому что для меня это важные вещи. - Безостановочно продолжает муж после вопроса "слушаешь ли", - да, очень приятные для меня перемены, - и он довольно подробно рассказывает; да ведь она три четверти этого знает, нет, и все знает, но все равно: пусть он рассказывает, какой он добрый! и он все рассказывает: что уроки ему давно надоели, и почему в каком семействе или с какими учениками надоели, и как занятие в заводской конторе ему не надоело, потому что оно важно, дает влияние на народ целого завода, и как он кое-что успевает там делать: развел охотников учить грамоте, выучил их, как учить грамоте, вытянул из фирмы плату этим учителям, доказавши, что работники от этого будут меньше портить машины и работу, потому что от этого пойдет уменьшение прогулов и пьяных глаз, плату самую пустую, конечно, и как он оттягивает рабочих от пьянства, и для этого часто бывает в их харчевнях, - и мало ли что такое. А главное в том, что он порядком установился у фирмы, как человек дельный и оборотливый, и постепенно забрал дела в свои руки, так что заключение рассказа и главная вкусность в нем для Лопухова вышло вот что: он получает место помощника управляющего заводом, управляющий будет только почетное лицо, из товарищей фирмы, с почетным жалованьем; а управлять будет он; товарищ фирмы только на этом условии и взял место управляющего, "я, говорит, не могу, куда мне", - да вы только место занимайте, чтобы сидел на нем честный человек, а в дело нечего вам мешаться, я буду делать", - "а если так, то можно, возьму место", но ведь и не в этом важность, что власть, а в том, что он получает 3500 руб. жалованья, почти на 1000 руб. больше, чем прежде получал всего и от случайной черной литературной работы, и от уроков, и от прежнего места на заводе, стало быть, теперь можно бросить все, кроме завода, - и превосходно. И рассказывается это больше полчаса, и при конце рассказывания Вера Павловна уж может сказать, что, действительно, это хорошо, и уж может привести в порядок волосы и идти обедать.

А после обеда Маше дается 80 коп. сер. на извозчика, потому что она отправляется в целых четыре места, везде показать записку от Лопухова, что, дескать, свободен я, господа, и рад вас видеть; и через несколько времени является ужасный Рахметов, а за ним постепенно набирается целая ватага молодежи, и начинается ожесточенная ученая беседа с непомерными изобличениями каждого чуть не всеми остальными во всех возможных неконсеквентностях[8], а некоторые изменники возвышенному прению помогают Вере Павловне кое-как убить вечер, и в половине вечера она догадывается, куда пропадала Маша, какой он добрый! Да, в этот раз Вера Павловна была безусловно рада своим молодым друзьям, хоть и не дурачилась с ними, а сидела смирно и готова была расцеловать даже самого Рахметова.

Гости разошлись в 3 часа ночи и прекрасно сделали, что так поздно. Вера Павловна, утомленная волнением дня, только что улеглась, как вошел муж.

- Рассказывая про завод, друг мой Верочка, я забыл сказать тебе одну вещь о новом своем месте, это, впрочем, неважно и говорить об этом не стоило, а на случай скажу; но только у меня просьба: мне хочется спать, тебе тоже; так если чего не договорю о заводе, поговорим завтра, а теперь скажу в двух словах. Видишь, когда я принимал место помощника управляющего, я выговорил себе вот какое условие: что я могу вступить в должность когда хочу, хоть через месяц, хоть через два. А теперь я хочу воспользоваться этим временем: пять лет не видал своих стариков в Рязани, - съезжу к мим. До свиданья, Верочка. Не вставай. Завтра успеешь. Спи.


XXVII

Когда Вера Павловна на другой день вышла из своей комнаты, муж и Маша уже набивали вещами два чемодана. И все время Маша была тут безотлучно: Лопухов давал ей столько вещей завертывать, складывать, перекладывать, что куда управиться Маше. "Верочка, помоги нам и ты". И чай пили тут все трое, разбирая и укладывая вещи. Только что начала было опомниваться Вера Павловна, а уж муж говорит: "половина 11-го; пора ехать на железную дорогу".

- Милый мой, я поеду с тобою.

- Друг мой, Верочка, я буду держать два чемодана, негде сесть. Ты садись с Машей.

- Я не то говорю. В Рязань.

- А, если так, то Маша поедет с чемоданами, а мы сядем вместе.

На улице не слишком расчувствуешься в разговоре. И притом, такой стук от мостовой: Лопухов многого не дослышит, на многое отвечает так, что не расслышишь, а то и вовсе не отвечает.

- Я еду с тобою в Рязань, - твердит Вера Павловна.

- Да ведь у тебя не приготовлены вещи, как же ты поедешь? Собирайся, если хочешь: как увидишь, так и сделаешь. Только я тебя просил бы вот о чем: подожди моего письма. Оно придет завтра же; я напишу и отдам его где-нибудь на дороге. Завтра же получишь, подожди, прошу тебя.

Как она его обнимает на галерее железной дороги, с какими слезами целует, отпуская в вагон. А он все толкует про свои заводские дела, как они хороши, да о том, как будут радоваться ему его старики, да про то, что все на свете вздор, кроме здоровья, и надобно ей беречь здоровье, и в самую минуту прощанья, уже через балюстраду, сказал: - Ты вчера написала, что еще никогда не была так привязана ко мне, как теперь - это правда, моя милая Верочка. И я привязан к тебе не меньше, чем ты ко мне. А расположение к человеку - желание счастья ему, это мы с тобою твердо знаем. А счастья нет без свободы. Ты не хотела бы стеснять меня - и я тебя тоже. А если бы ты стала стесняться мною, ты меня огорчила бы. Так ты не делай этого, а пусть будет с тобою, что тебе лучше. А там посмотрим. Когда мне воротиться, ты напиши. До свиданья, мой друг, - второй звонок, слишком пора. До свиданья.


XXVIII

Это было в конце апреля. В половине июня Лопухов возвратился; пожил недели три в Петербурге, потом поехал в Москву, по заводским делам, как сказал. 9 июля он уехал, а 11 июля поутру произошло недоумение в гостинице у станции московской железной дороги, по случаю невставанья приезжего, а часа через два потом сцена на Каменноостровской даче, теперь проницательный читатель уже не промахнется в отгадке того, кто ж это застрелился. "Я уж давно видел, что Лопухов", говорит проницательный читатель в восторге от своей догадливости. Так куда ж он девался, и как фуражка его оказалась простреленною по околышу? "Нужды нет, это все шутки его, а он сам себя ловил бреднем, шельма", ломит себе проницательный читатель. Ну, бог с тобою, как знаешь, ведь тебя ничем не урезонишь.

Источник: Николай Гаврилович Чернышевский. Что делать? Серия "Литературные памятники". – Л.: Наука, 1975.


 
 
 
 
 
Н. Г. Чернышевский. Фотография В. Я. Лауфферта. 1859.
Источник: Н. Г. Чернышевский в портретах, иллюстрациях, документах Сост. О. А. Пини, А. П. Холина. – Л.: Просвещение, 1978 г. – С. 216.
 
 
Содержание
I. ДУРАК
II. ПЕРВОЕ СЛЕДСТВИЕ ДУРАЦКОГО ДЕЛА
III. ПРЕДИСЛОВИЕ

ГЛАВА ПЕРВАЯ.
Жизнь Веры Павловны в родительском семействе.
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX

ГЛАВА ВТОРАЯ. Первая любовь и законный брак
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII. Гамлетовское испытание
IX
X
XI
XII. Первый сон Верочки
XIII
XIV
XV
XVI
XVII
XVIII
XIX
XX
XXI
XXII
XXIII
XXIV. Похвальное слово Марье Алексевне

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. Замужество и вторая любовь
I
II
III. Второй сон Веры Павловны
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
XIII
XIV. Рассказ Крюковой
XV
XVI
XVII
XVIII
XIX. Третий cон Веры Павловны
XX
XXI
XXII
XXIII
XXIV
XXV
XXVI
XXVII
XXVIII
XXIX. Особенный человек
XXX
XXXI. Беседа с проницательным читателем и изгнание его

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. Второе замужество
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
XIII. Отступление о синих чулках
XIV
XV
XVI. Четвертый сон Веры Павловны
XVII
XVIII

ГЛАВА ПЯТАЯ. Новые лица и развязка
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
XIII
XIV
XV
XVI
XVII
XVIII
XIX
XX
XXI
XXII
XXIII
ГЛАВА ШЕСТАЯ. Перемена декораций
 

1."Что делать?" – роман был написан в стенах Петропавловской крепости в декабре 1862 – апреле 1863 г. Вскоре напечатанный в "Современнике", он сыграл колоссальную роль не только в художественной литературе, но и в истории русской общественно-политической борьбы.
Номера "Современника" за 1863 г., содержавшие текст романа, были изъяты, и русский читатель в течение более чем сорока лет вынужден был пользоваться либо пятью зарубежными переизданиями (1867–1898 гг.), либо же нелегальными рукописными копиями. Только революция 1905 г. сняла цензурный запрет с романа. До 1917 г. вышло в свет четыре издания, подготовленных сыном писателя – М. Н. Чернышевским. (вернуться)

2. О. С. Ч. – Ольга Сократовна Чернышевская (рожд. Васильева, 1833–1918) – жена Н. Г. Чернышевского с апреля 1853 г.
Некоторыми чертами живого, самостоятельного и непосредственного характера, вкусами и привычками образ Веры Павловны восходит к Ольге Сократовне. В то же время черты серьезности, возвышенности жизненных идеалов, планы трудового переустройства общества, стремление к образованию не находят себе соответствия в реальном облике жены Чернышевского. Ее душевные качества и стремления Чернышевский постоянно преувеличивал и в сильно идеализированном виде вложил в образ своей героини.
В романе Ольга Сократовна выведена в заключении также под именем "дамы в трауре" (глава V, 23, см. прим. на стр. 857). Преувеличены и плохо обоснованы попытки некоторых современных исследователей представить Ольгу Сократовну в качестве сподвижницы революционной работы ее мужа. Важнейший материал см.: М. Н. Чернышевский. Жена Н. Г. Чернышевского. – Современник, 1925, э 1, стр. 113–126; Марианна Чернышевская. Мои воспоминания об Ольге Сократовне Чернышевской. – В кн.: Н. Г. Чернышевский. Неизданные тексты, статьи, материалы, воспоминания. Саратов, 1926, стр. 206–214; А. П. Скафтымов. Роман "Что делать?" (Его идеологический состав и общественное воздействие). Там же, стр. 92–140; В. А. Пыпина. Любовь в жизни Чернышевского. Размышления и воспоминания. (По материалам семейного архива). Пгр., 1923; Т. А. Богданович. Любовь людей шестидесятых годов. Л., 1929; В.Н. Шульгин. 1) Ольга Сократовна – жена и друг Чернышевского. – Октябрь, 1950, э 8, стр. 170–187; 2) Очерки жизни и творчества Н. Г. Чернышевского. М., 1956, стр. 67–168. (вернуться)

3. ...сибаритски... – праздно и с удовольствием. Сибари́тство – роскошь, роскошество, чувственная изнеженность. Образ жизни, времяпровождение, свойственные сибариту. Сибари́т (по названию древнегреческой колонии Сибарис, прославившейся богатством и роскошью) – праздный, избалованный роскошью человек. В широком смысле, человек, живущий в роскоши, удовольствиях и праздности; или человек, любящий роскошь и удовольствия. (вернуться)

4. Как ты думаешь об этих странных опытах искусственного произведения белковины? [...] По-моему, это великое открытие, если оправдается... – слова Лопухова отражают многочисленные и настойчивые попытки ученых начиная с XVIII в. найти пути искусственного синтеза белка (по терминологии того времени – белковины).
В 1850–1860-х годах были предприняты поначалу безуспешные попытки проникновения в тайны его структуры. Ученые правильно догадывались, однако, что белок – основа биологической формы развития материи (об этом писал в 1876 г. Ф. Энгельс, см.: Антидюринг. М., 1966, стр. 78). Первый удар по виталистической имманентности был нанесен в 1828 г. искусственным получением мочевины Ф. Велером (Wohler). Дальнейший крах витализма – искусственное получение жиров П.-Е. Бертло (Berthelot) в 1854 г. и углеводов А. М. Бутлеровым и 1S61 г. Обо всех этих опытах Чернышевский, вероятно, знал. Белки были синтезированы лишь к середине XX в. Белки (протеины) – высокомолекулярные органические соединения – играют основную роль в структуре и жизни организмов и являются одним из важнейших продуктов питания: их искусственное производство сулит значительное увеличение и удешевление пищевых продуктов, это имело решающее значение для беднейшей части населения. Этим, в частности, и объясняется интерес революционных демократов и близких к ним ученых к названной проблеме. Ср.: А. Л. Шварцман. Н. Г. Чернышевский и естествознание. - Вопросы философии, 1956, э 4, стр. 145–154; А. Л. Шварц. Н. Г. Чернышевский и русское естествознание. М., 1959. (вернуться)

5. Золотой век – блаженное состояние человечества, живущего в гармонии с природой; мифологическое представление, существовавшее в античном мире, о счастливом и беспечном состоянии первобытного человечества; о беззаботной, полной всяких благ и невинной жизни первых людей. (вернуться)

6. возлежать на лаврах – или почивать на лаврах; наслаждаться достигнутым успехом, бездельничать. (вернуться)

7. ...ехать в оперу на "Пуритан"... – "Пуритане в Шотландии" – опора В. Беллини (1802–1835), впервые поставленная в России на русском языке в 1840 г.; затем вошла в репертуар итальянской оперы. (вернуться)

8. Неконсеквентность – непоследовательность; от консеквентность (conséquent) – последовательность. (вернуться)


 
 


Яндекс.Метрика
Используются технологии uCoz