И.С.Тургенев "Отцы и дети". Главы XI - XV

Иван Сергеевич Тургенев
(1818 – 1883)

Отцы и дети[1]
Роман

Посвящается памяти Виссариона Григорьевича Белинского[2]

      XI
  
   Полчаса спустя Николай Петрович отправился в сад, в свою любимую беседку. На него нашли грустные думы. Впервые он ясно сознал свое разъединение с сыном; он предчувствовал, что с каждым днем оно будет становиться все больше и больше. Стало быть, напрасно он, бывало, зимою в Петербурге по целым дням просиживал над новейшими сочинениями; напрасно прислушивался к разговорам молодых людей; напрасно радовался, когда ему удавалось вставить и свое слово в их кипучие речи. "Брат говорит, что мы правы, – думал он, – и, отложив всякое самолюбие в сторону, мне самому кажется, что они дальше от истины, нежели мы, а в то же время я чувствую, что за ними есть что-то, чего мы не имеем, какое-то преимущество над нами... Молодость? Нет: не одна только молодость. Не в том ли состоит это преимущество, что в них меньше следов барства, чем в нас?"
   Николай Петрович потупил голову и провел рукой по лицу.
   "Но отвергать поэзию? – подумал он опять, – не сочувствовать художеству, природе?.."
   И он посмотрел кругом, как бы желая понять, как можно не сочувствовать природе. Уже вечерело; солнце скрылось за небольшую осиновую рощу, лежавшую в полверсте от сада: тень от нее без конца тянулась через неподвижные поля. Мужичок ехал рысцой на белой лошадке по темной узкой дорожке вдоль самой рощи; он весь был ясно виден, весь, до заплаты на плече, даром что ехал в тени; приятно-отчетливо мелькали ноги лошадки. Солнечные лучи с своей стороны забирались в рощу и, пробиваясь сквозь чащу, обливали стволы осин таким теплым светом, что они становились похожи на стволы сосен, а листва их почти синела и над нею поднималось бледно-голубое небо, чуть обрумяненное зарей. Ласточки летали высоко; ветер совсем замер; запоздалые пчелы лениво и сонливо жужжали в цветах сирени; мошки толклись столбом над одинокою, далеко протянутою веткою. "Как хорошо, Боже мой!" – подумал Николай Петрович, и любимые стихи пришли было ему на уста; он вспомнил Аркадия, Stoff und Kraft – и умолк, но продолжал сидеть, продолжал предаваться горестной и отрадной игре одиноких дум. Он любил помечтать; деревенская жизнь развила в нем эту способность. Давно ли он так же мечтал, поджидая сына на постоялом дворике, а с тех пор уже произошла перемена, уже определились, тогда еще неясные, отношения... и как! Представилась ему опять покойница жена, но не такою, какою он ее знал в течение многих лет, не домовитою, доброю хозяйкою, а молодою девушкой с тонким станом, невинно-пытливым взглядом и туго закрученною косой над детскою шейкой. Вспомнил он, как он увидал ее в первый раз. Он был тогда еще студентом. Он встретил ее на лестнице квартиры, в которой он жил, и, нечаянно толкнув ее, обернулся, хотел извиниться и только мог пробормотать: "Pardon, monsieur" {Извините, сударь (франц.).}, – а она наклонила голову, усмехнулась и вдруг как будто испугалась и побежала, а на повороте лестницы быстро взглянула на него, приняла серьезный вид и покраснела. А потом первые робкие посещения, полуслова, полуулыбки, и недоумение, и грусть, и порывы, и, наконец, эта задыхающаяся радость... Куда это все умчалось? Она стала его женой, он был счастлив, как немногие на земле... "Но, – думал он, – те сладостные, первые мгновенья, отчего бы не жить им вечною, неумирающею жизнью?"
   Он не старался уяснить самому себе свою мысль, но он чувствовал, что ему хотелось удержать то блаженное время чем-нибудь более сильным, нежели память; ему хотелось вновь осязать близость своей Марии, ощутить ее теплоту и дыхание, и ему уже чудилось, как будто над ним...
   – Николай Петрович, – раздался вблизи его голос Фенечки, – где вы?
   Он вздрогнул. Ему не стало ни больно, ни совестно... Он не допускал даже возможности сравнения между женой и Фенечкой, но он пожалел о том, что она вздумала его отыскивать. Ее голос разом напомнил ему: его седые волосы, его старость, его настоящее...
   Волшебный мир, в который он уже вступал, который уже возникал из туманных волн прошедшего, шевельнулся – и исчез.
   – Я здесь, – отвечал он, – я приду, ступай. – "Вот они, следы-то барства", – мелькнуло у него в голове. Фенечка молча заглянула к нему в беседку и скрылась, а он с изумлением заметил, что ночь успела наступить с тех пор, как он замечтался. Все потемнело и затихло кругом, и лицо Фенечки скользнуло перед ним, такое бледное и маленькое. Он приподнялся и хотел возвратиться домой; но размягченное сердце не могло успокоиться в его груди, и он стал медленно ходить по саду, то задумчиво глядя себе под ноги, то поднимая глаза к небу, где уже роились и перемигивались звезды. Он ходил много, почти до усталости, а тревога в нем, какая-то ищущая, неопределенная, печальная тревога, все не унималась. О, как Базаров посмеялся бы над ним, если б он узнал, что в нем тогда происходило! Сам Аркадий осудил бы его. У него, у сорокачетырехлетнего человека, агронома и хозяина, навертывались слезы, беспричинные слезы; это было во сто раз хуже виолончели.
   Николай Петрович продолжал ходить и не мог решиться войти в дом, в это мирное и уютное гнездо, которое так приветно глядело на него всеми своими освещенными окнами; он не в силах был расстаться с темнотой, с садом, с ощущением свежего воздуха на лице и с этою грустию, с этою тревогой...
   На повороте дорожки встретился ему Павел Петрович.
   – Что с тобой? – спросил он Николая Петровича, – ты бледен, как привиденье; ты нездоров; отчего ты не ложишься?
   Николай Петрович объяснил ему в коротких словах свое душевное состояние и удалился. Павел Петрович дошел до конца сада, и тоже задумался, и тоже поднял глаза к небу. Но в его прекрасных темных глазах не отразилось ничего, кроме света звезд. Он не был рожден романтиком, и не умела мечтать его щегольски-сухая и страстная, на французский лад мизантропическая[3] душа...
   – Знаешь ли что? – говорил в ту же ночь Базаров Аркадию. – Мне в голову пришла великолепная мысль. Твой отец сказывал сегодня, что он получил приглашение от этого вашего знатного родственника. Твой отец не поедет; махнем-ка мы с тобой в ***; ведь этот господин и тебя зовет. Вишь какая сделалась здесь погода; а мы прокатимся, город посмотрим. Поболтаемся дней пять-шесть, и баста!
   – А оттуда ты вернешься сюда?
   – Нет, надо к отцу проехать. Ты знаешь, он от *** в тридцати верстах. Я его давно не видал, и мать тоже; надо стариков потешить. Они у меня люди хорошие, особенно отец: презабавный. Я же у них один.
   – И долго ты у них пробудешь?
   – Не думаю. Чай, скучно будет.
   – А к нам на возвратном пути заедешь?
   – Не знаю... посмотрю. Ну, так, что ли? Мы отправимся?
   – Пожалуй, – лениво заметил Аркадий.
   Он в душе очень обрадовался предложению своего приятеля, но почел обязанностию скрыть свое чувство. Недаром же он был нигилист!
   На другой день он уехал с Базаровым в ***. Молодежь в Марьине пожалела об их отъезде; Дуняша даже всплакнула... но старичкам вздохнулось легко.



  
XII
  
   Город ***, куда отправились наши приятели, состоял в ведении губернатора из молодых, прогрессиста и деспота, как это сплошь да рядом случается на Руси. Он, в течение первого года своего управления, успел перессориться не только с губернским предводителем, отставным гвардии штабc-ротмистром, конным заводчиком и хлебосолом, но и с собственными чиновниками.[4] Возникшие по этому поводу распри приняли наконец такие размеры, что министерство в Петербурге нашло необходимым послать доверенное лицо с поручением разобрать все на месте. Выбор начальства пал на Матвея Ильича Колязина, сына того Колязина, под попечительством которого находились некогда братья Кирсановы. Он был тоже из "молодых", то есть ему недавно минуло сорок лет, но он уже метил в государственные люди и на каждой стороне груди носил по звезде. Одна, правда, была иностранная, из плохоньких. Подобно губернатору, которого он приехал судить, он считался прогрессистом и, будучи уже тузом, не походил на большую часть тузов. Он имел о себе самое высокое мнение; тщеславие его не знало границ, но он держался просто, глядел одобрительно, слушал снисходительно и так добродушно смеялся, что на первых порах мог даже прослыть за "чудного малого". В важных случаях он умел, однако, как говорится, задать пыли. "Энергия необходима, – говаривал он тогда, – l'energie est la premiere qualite d'un homme d'etat" {энергия – первейшее качество государственного человека (франц.).}; а со всем тем он обыкновенно оставался в дураках и всякий несколько опытный чиновник садился на него верхом. Матвей Ильич отзывался с большим уважением о Гизо[5] и старался внушить всем и каждому, что он не принадлежит к числу рутинеров и отсталых бюрократов, что он не оставляет без внимания ни одного важного проявления общественной жизни... Все подобные слова были ему хорошо известны. Он даже следил, правда, с небрежною величавостию, за развитием современной литературы: так взрослый человек, встретив на улице процессию мальчишек, иногда присоединяется к ней. В сущности, Матвей Ильич недалеко ушел от тех государственных мужей Александровского времени, которые, готовясь идти на вечер к г-же Свечиной,[6] жившей тогда в Петербурге, прочитывали поутру страницу из Кондильяка;[7] только приемы у него были другие, более современные. Он был ловкий придворный, большой хитрец и больше ничего; в делах толку не знал, ума не имел, а умел вести свои собственные дела: тут уж никто не мог его оседлать, а ведь это главное.
   Матвей Ильич принял Аркадия с свойственным просвещенному сановнику добродушием, скажем более, с игривостию. Он, однако, изумился, когда узнал, что приглашенные им родственники остались в деревне. "Чудак был твой папа всегда", – заметил он, побрасывая кистями своего великолепного бархатного шлафрока,[8] и вдруг, обратясь к молодому чиновнику в благонамереннейше застегнутом вицмундире, воскликнул с озабоченным видом: "Чего?" Молодой человек, у которого от продолжительного молчания слиплись губы, приподнялся и с недоумением посмотрел на своего начальника. Но, озадачив подчиненного, Матвей Ильич уже не обращал на него внимания. Сановники наши вообще любят озадачивать подчиненных; способы, к которым они прибегают для достижения этой цели, довольно разнообразны. Следующий способ, между прочим, в большом употреблении, "is quite a favorite" {самый излюбленный (англ.).}, как говорят англичане: сановник вдруг перестает понимать самые простые слова, глухоту на себя напускает. Он спросит, например: какой сегодня день?
   Ему почтительнейше докладывают: "Пятница сегодня, ваше с... с... с... ство".
   – А? Что? Что такое? Что вы говорите? – напряженно повторяет сановник.
   – Сегодня пятница, ваше с... с... ство.
   – Как? Что? Что такое пятница? какая пятница?
   – Пятница, ваше с... ссс... ссс... ство, день в неделе.
   – Ну-у, ты учить меня вздумал?
   Матвей Ильич все-таки был сановник, хоть и считался либералом.
   – Я советую тебе, друг мой, съездить с визитом к губернатору, – сказал он Аркадию, – ты понимаешь, я тебе это советую не потому, чтоб я придерживался старинных понятий о необходимости ездить к властям на поклон, а просто потому, что губернатор порядочный человек; притом же ты, вероятно, желаешь познакомиться с здешним обществом... ведь ты не медведь, надеюсь? А он послезавтра дает большой бал.
   – Вы будете на этом бале? – спросил Аркадий.
   – Он для меня его дает, – проговорил Матвей Ильич почти с сожалением. – Ты танцуешь?
   – Танцую, только плохо.
   – Это напрасно. Здесь есть хорошенькие, да и молодому человеку стыдно не танцевать. Опять-таки я это говорю не в силу старинных понятий; я вовсе не полагаю, что ум должен находиться в ногах, но байронизм смешон, il a fait son temps {прошло его время (франц.).}.
   – Да я, дядюшка, вовсе не из байронизма не...
   – Я познакомлю тебя с здешними барынями, я беру тебя под свое крылышко, – перебил Матвей Ильич и самодовольно засмеялся. – Тебе тепло будет, а?
   Слуга вошел и доложил о приезде председателя казенной палаты, сладкоглазого старика с сморщенными губами, который чрезвычайно любил природу, особенно в летний день, когда, по его словам, "каждая пчелочка с каждого цветочка берет взяточку...". Аркадий удалился.
   Он застал Базарова в трактире, где они остановились, и долго его уговаривал пойти к губернатору. "Нечего делать! – сказал наконец Базаров. – Взялся за гуж – не говори, что не дюж! Приехали смотреть помещиков – давай их смотреть!" Губернатор принял молодых людей приветливо, но не посадил их и сам не сел. Он вечно суетился и спешил; с утра надевал тесный вицмундир и чрезвычайно тугой галстух, недоедал и недопивал, все распоряжался. Его в губернии прозвали Бурдалу,[9] намекая тем не на известного французского проповедника, а на бурду. Он пригласил Кирсанова и Базарова к себе на бал и через две минуты пригласил их вторично, считая их уже братьями и называя Кайсаровыми.
   Они шли к себе домой от губернатора, как вдруг из проезжающих мимо дрожек выскочил человек небольшого роста, в славянофильской венгерке, и с криком: "Евгений Васильич!" – бросился к Базарову.
   – А! это вы, герр Ситников, – проговорил Базаров, продолжая шагать по тротуару, – какими судьбами?
   – Вообразите, совершенно случайно, – отвечал тот и, обернувшись к дрожкам, махнул раз пять рукой и закричал: – Ступай за нами, ступай! У моего отца здесь дело, – продолжал он, перепрыгивая через канавку, – ну, так он меня просил... Я сегодня узнал о вашем приезде и уже был у вас... (Действительно, приятели, возвратясь к себе в номер, нашли там карточку с загнутыми углами и с именем Ситникова, на одной стороне по-французски, на другой – славянской вязью.) Я надеюсь, вы не от губернатора?
   – Не надейтесь, мы прямо от него.
   – А! в таком случае и я к нему пойду... Евгений Васильич, познакомьте меня с вашим... с ними...
   – Ситников, Кирсанов, -- проворчал, не останавливаясь, Базаров.
   – Мне очень лестно, – начал Ситников, выступая боком, ухмыляясь и поспешно стаскивая свои уже чересчур элегантные перчатки. – Я очень много слышал... Я старинный знакомый Евгения Васильича и могу сказать – его ученик. Я ему обязан моим перерождением...
   Аркадий посмотрел на базаровского ученика. Тревожное и тупое выражение сказывалось в маленьких, впрочем, приятных чертах его прилизанного лица; небольшие, словно вдавленные глаза глядели пристально и беспокойно, и смеялся он беспокойно: каким-то коротким, деревянным смехом.
   – Поверите ли, – продолжал он, – что когда при мне Евгений Васильевич в первый раз сказал, что не должно признавать авторитетов, я почувствовал такой восторг... словно прозрел! "Вот, – подумал я, – наконец нашел я человека!" Кстати, Евгений Васильевич, вам непременно надобно сходить к одной здешней даме, которая совершенно в состоянии понять вас и для которой ваше посещение будет настоящим праздником; вы, я думаю, слыхали о ней?
   – Кто такая? – произнес нехотя Базаров.
   – Кукшина, Eudoxie, Евдоксия Кукшина. Это замечательная натура, emancipee {свободная от предрассудков (франц.).} в истинном смысле слова, передовая женщина. Знаете ли что? Пойдемте теперь к ней все вместе. Она живет отсюда в двух шагах. Мы там позавтракаем. Ведь вы еще не завтракали?
   – Нет еще.
   – Ну и прекрасно. Она, вы понимаете, разъехалась с мужем, ни от кого не зависит.
   – Хорошенькая она? – перебил Базаров.
   – Н... нет, этого нельзя сказать.
   – Так для какого же дьявола вы нас к ней зовете?
   – Ну, шутник, шутник... Она нам бутылку шампанского поставит.
   – Вот как! Сейчас виден практический человек. Кстати, ваш батюшка все по откупам?
   – По откупам, – торопливо проговорил Ситников и визгливо засмеялся. – Что же? идет?
   – Не знаю, право.
   – Ты хотел людей смотреть, ступай, – заметил вполголоса Аркадий.
   – А вы-то что ж, господин Кирсанов? – подхватил Ситников. – Пожалуйте и вы, без вас нельзя.
   – Да как же это мы все разом нагрянем?
   – Ничего! Кукшина – человек чудный.
   – Бутылка шампанского будет? – спросил Базаров.
   – Три! – воскликнул Ситников. – За это я ручаюсь!
   – Чем?
   – Собственною головою.
   – Лучше бы мошною[10] батюшки. А впрочем, пойдем.

XIII

   Небольшой дворянский домик на московский манер, в котором проживала Авдотья Никитишна (или Евдоксия) Кукшина, находился в одной из нововыгоревших улиц города ***; известно, что наши губернские города горят через каждые пять лет. У дверей, над криво прибитою визитною карточкой, виднелась ручка колокольчика, и в передней встретила пришедших какая-то не то служанка, не то компаньонка в чепце – явные признаки прогрессивных стремлений хозяйки. Ситников спросил, дома ли Авдотья Никитишна?
   – Это вы, Victor? – раздался тонкий голос из соседней комнаты. – Войдите.
   Женщина в чепце тотчас исчезла.
   – Я не один, – промолвил Ситников, лихо скидывая свою венгерку, под которою оказалось нечто вроде поддевки или пальто-сака, и бросая бойкий взгляд Аркадию и Базарову.
   – Все равно, – отвечал голос. – Entrez {Войдите (франц.).}.
   Молодые люди вошли. Комната, в которой они очутились, походила скорее на рабочий кабинет, чем на гостиную. Бумаги, письма, толстые нумера русских журналов, большею частью неразрезанные, валялись по запыленным столам; везде белели разбросанные окурки папирос. На кожаном диване полулежала дама, еще молодая, белокурая, несколько растрепанная, в шелковом, не совсем опрятном, платье, с крупными браслетами на коротеньких руках и кружевною косынкой на голове. Она встала с дивана и, небрежно натягивая себе на плечи бархатную шубку на пожелтелом горностаевом меху, лениво промолвила: "Здравствуйте, Victor", – и пожала Ситникову руку.
   – Базаров, Кирсанов, – проговорил он отрывисто, в подражание Базарову.
   – Милости просим, – отвечала Кукшина и, уставив на Базарова свои круглые глаза, между которыми сиротливо краснел крошечный вздернутый носик, прибавила: – Я вас знаю, – и пожала ему руку тоже.
   Базаров поморщился. В маленькой и невзрачной фигурке эманципированной женщины не было ничего безобразного; но выражение ее лица неприятно действовало на зрителя. Невольно хотелось спросить у ней: "Что ты, голодна? Или скучаешь? Или робеешь? Чего ты пружишься?" И у ней, как у Ситникова, вечно скребло на душе. Она говорила и двигалась очень развязно и в то же время неловко: она, очевидно, сама себя считала за добродушное и простое существо, и между тем что бы она ни делала, вам постоянно казалось, что она именно это-то и не хотела сделать; все у ней выходило, как дети говорят – нарочно, то есть не просто, не естественно.
   – Да, да, я знаю вас, Базаров, – повторила она. (За ней водилась привычка, свойственная многим провинциальным и московским дамам, – с первого дня знакомства звать мужчин по фамилии.) – Хотите сигару?
   – Сигарку сигаркой, – подхватил Ситников, который успел развалиться в креслах и задрать ногу кверху, – а дайте-ка нам позавтракать, мы голодны ужасно; да велите нам воздвигнуть бутылочку шампанского.
   – Сибарит, – промолвила Евдоксия и засмеялась. (Когда она смеялась, ее верхняя десна обнажалась над зубами.) – Не правда ли, Базаров, он сибарит?
   – Я люблю комфорт жизни, – произнес с важностию Ситников. – Это не мешает мне быть либералом.
   – Нет, это мешает, мешает! – воскликнула Евдоксия и приказала, однако, своей прислужнице распорядиться и насчет завтрака, и насчет шампанского. – Как вы об этом думаете? – прибавила она, обращаясь к Базарову. – Я уверена, вы разделяете мое мнение.
   – Ну нет, – возразил Базаров, – кусок мяса лучше куска хлеба даже с химической точки зрения.
   – А вы занимаетесь химией? Это моя страсть. Я даже сама выдумала одну мастику.
   – Мастику? вы?
   – Да, я. И знаете ли, с какою целью? Куклы делать, головки, чтобы не ломались. Я ведь тоже практическая. Но все это еще не готово. Нужно еще Либиха почитать. Кстати читали вы статью Кислякова[11] о женском труде в "Московских ведомостях"? Прочтите, пожалуйста. Ведь вас интересует женский вопрос? И школы тоже? Чем ваш приятель занимается? Как его зовут?
   Госпожа Кукшина роняла свои вопросы один за другим с изнеженной небрежностию, не дожидаясь ответов; избалованные дети так говорят со своими няньками.
   – Меня зовут Аркадий Николаич Кирсанов, – проговорил Аркадий, – и я ничем не занимаюсь.
   Евдоксия захохотала.
   – Вот это мило! Что, вы не курите? Виктор, вы знаете, я на вас сердита.
   – За что?
   – Вы, говорят, опять стали хвалить Жорж Санда. Отсталая женщина и больше ничего![12] Как возможно сравнить ее с Эмерсоном![13] Она никаких идей не имеет ни о воспитании, ни о физиологии, ни о чем. Она, я уверена, и не слыхивала об эмбриологии, а в наше время – как вы хотите без этого? (Евдоксия даже руки расставила.) Ах, какую удивительную статью по этому поводу написал Елисевич![14] Это гениальный господин! (Евдоксия постоянно употребляла слово "господин" вместо человек.) Базаров, сядьте возле меня на диван. Вы, может быть, не знаете, я ужасно вас боюсь.
   – Это почему? Позвольте полюбопытствовать.
   – Вы опасный господин; вы такой критик. Ах, Боже мой! мне смешно, я говорю, как какая-нибудь степная помещица. Впрочем, я действительно помещица. Я сама имением управляю, и, представьте, у меня староста Ерофей – удивительный тип, точно Патфайндер[15] Купера: что-то такое в нем непосредственное! Я окончательно поселилась здесь; несносный город, не правда ли? Но что делать!
   – Город как город, – хладнокровно заметил Базаров.
   – Все такие мелкие интересы, вот что ужасно! Прежде я по зимам жила в Москве... но теперь там обитает мой благоверный, мсье Кукшин. Да и Москва теперь... уж я не знаю – тоже уж не то. Я думаю съездить за границу; я в прошлом году уже совсем было собралась.
   – В Париж, разумеется? – спросил Базаров.
   – В Париж и в Гейдельберг.
   – Зачем в Гейдельберг?
   – Помилуйте, там Бунзен![16]
   На это Базаров ничего не нашелся ответить.
   – Pierre Сапожников... вы его знаете?
   – Нет, не знаю.
   – Помилуйте, Pierre Сапожников... он еще всегда у Лидии Хостатовой бывает.
   – Я и ее не знаю.
   – Ну, вот он взялся меня проводить. Слава Богу, я свободна, у меня нет детей... Что это я сказала: слава Богу! Впрочем, это все равно.
   Евдоксия свернула папироску своими побуревшими от табаку пальцами, провела по ней языком, пососала ее и закурила. Вошла прислужница с подносом.
   – А, вот и завтрак! Хотите закусить? Виктор, откупорьте бутылку; это по вашей части.
   – По моей, по моей, – пробормотал Ситников и опять визгливо засмеялся.
   – Есть здесь хорошенькие женщины? – спросил Базаров, допивая третью рюмку.
   – Есть, – отвечала Евдоксия, – да все они такие пустые. Например, mon amie {моя приятельница (франц.).} Одинцова – недурна. Жаль, что репутация у ней какая-то... Впрочем, это бы ничего, но никакой свободы воззрения, никакой ширины, ничего... этого. Всю систему воспитания надобно переменить. Я об этом уже думала; наши женщины очень дурно воспитаны.
   – Ничего вы с ними не сделаете, – подхватил Ситников. – Их следует презирать, и я их презираю, вполне и совершенно! (Возможность презирать и выражать свое презрение было самым приятным ощущением для Ситникова; он в особенности нападал на женщин, не подозревая того, что ему предстояло, несколько месяцев спустя, пресмыкаться перед своей женой потому только, что она была урожденная княжна Дурдолеосова.) Ни одна из них не была бы в состоянии понять нашу беседу; ни одна из них не стоит того, чтобы мы, серьезные мужчины, говорили о ней!
   – Да им совсем не нужно понимать нашу беседу, – промолвил Базаров.
   – О ком вы говорите? – вмешалась Евдоксия.
   – О хорошеньких женщинах.
   – Как! Вы, стало быть, разделяете мнение Прудона[17]?
   Базаров надменно выпрямился.
   – Я ничьих мнений не разделяю: я имею свои.
   – Долой авторитеты! – закричал Ситников, обрадовавшись случаю резко выразиться в присутствии человека, перед которым раболепствовал.
   – Но сам Маколей,[18] – начала было Кукшина.
   – Долой Маколея! – загремел Ситников. – Вы заступаетесь за этих бабенок?
   – Не за бабенок, а за права женщин, которые я поклялась защищать до последней капли крови.
   – Долой! – Но тут Ситников остановился. – Да я их не отрицаю, – промолвил он.
   – Нет, я вижу, вы славянофил!
   – Нет, я не славянофил, хотя, конечно...
   – Нет, нет, нет! Вы славянофил. Вы последователь Домостроя.[19] Вам бы плетку в руки!
   – Плетка дело доброе, – заметил Базаров, – только мы вот добрались до последней капли...
   – Чего? – перебила Евдоксия.
   – Шампанского, почтеннейшая Авдотья Никитишна, шампанского – не вашей крови.
   – Я не могу слышать равнодушно, когда нападают на женщин, – продолжала Евдоксия. – Это ужасно, ужасно. Вместо того чтобы нападать на них, прочтите лучше книгу Мишле De l'amour {"О любви" (франц.).}.[20] Это чудо! Господа, будемте говорить о любви, – прибавила Евдоксия, томно уронив руку на смятую подушку дивана.
   Наступило внезапное молчание.
   – Нет, зачем говорить о любви, – промолвил Базаров, – а вот вы упомянули об Одинцовой... Так, кажется, вы ее назвали? Кто эта барыня?
   – Прелесть! прелесть! – запищал Ситников. – Я вас представлю. Умница, богачка, вдова. К сожалению, она еще не довольно развита: ей бы надо с нашею Евдоксией поближе познакомиться. Пью ваше здоровье, Eudoxie! Чокнемтесь! "Et toc, et toc, et tin-tin-tin! Et toc, et toc, et tin-tin-tin!!".[21]
   – Victor, вы шалун.
   Завтрак продолжался долго. За первою бутылкой шампанского последовала другая, третья и даже четвертая... Евдоксия болтала без умолку; Ситников ей вторил. Много толковали они о том, что такое брак – предрассудок или преступление, и какие родятся люди – одинаковые или нет? и в чем собственно состоит индивидуальность? Дело дошло, наконец, до того, что Евдоксия, вся красная от выпитого вина и стуча плоскими ногтями по клавишам расстроенного фортепьяно, принялась петь сиплым голосом сперва цыганские песни, потом романс Сеймур-Шиффа "Дремлет сонная Гранада",[22] а Ситников повязал голову шарфом и представлял замиравшего любовника при словах:
  
   И уста твои с моими
   В поцелуй горячий слить.
  
   Аркадий не вытерпел наконец. "Господа, уж это что-то на бедлам[23] похоже стало", – заметил он вслух.
   Базаров, который лишь изредка вставлял в разговор насмешливое слово, – он занимался больше шампанским, – громко зевнул, встал и, не прощаясь с хозяйкой, вышел вон вместе с Аркадием. Ситников выскочил вслед за ними.
   – Ну что, ну что? – спрашивал он, подобострастно забегая то справа, то слева, – ведь я говорил вам: замечательная личность. Вот каких бы нам женщин побольше! Она, в своем роде, высоконравственное явление.
   – А это заведение твоего отца тоже нравственное явление? – промолвил Базаров, ткнув пальцем на кабак, мимо которого они в это мгновение проходили.
   Ситников опять засмеялся с визгом. Он очень стыдился своего происхождения и не знал, чувствовать ли ему себя польщенным или обиженным от неожиданного тыканья Базарова.
  
XIV
  
   Несколько дней спустя состоялся бал у губернатора. Матвей Ильич был настоящим "героем праздника", губернский предводитель объявлял всем и каждому, что он приехал, собственно, из уважения к нему, а губернатор даже и на бале, даже оставаясь неподвижным, продолжал "распоряжаться". Мягкость в обращении Матвея Ильича могла равняться только с его величавостью. Он ласкал всех – одних с оттенком гадливости, других с оттенком уважения; рассыпался "en vrai chevalier franГais" {как истинный кавалер-француз (франц.).} перед дамами и беспрестанно смеялся крупным, звучным и одиноким смехом, как оно и следует сановнику. Он потрепал по спине Аркадия и громко назвал его "племянничком", удостоил Базарова, облеченного в староватый фрак, рассеянного, но снисходительного взгляда вскользь, через щеку, и неясного, но приветливого мычанья, в котором только и можно было разобрать, что "я..." да "ссьма"; подал палец Ситникову и улыбнулся ему, но уже отвернув голову; даже самой Кукшиной, явившейся на бал безо всякой кринолины[24] и в грязных перчатках, но с райскою птицею в волосах, даже Кукшиной он сказал: "Enchante" {Очарован (франц.).}. Народу было пропасть, и в кавалерах не было недостатка; штатские более теснились вдоль стен, но военные танцевали усердно, особенно один из них, который прожил недель шесть в Париже, где он выучился разным залихватским восклицаньям вроде: "Zut", "Ah fichtrrre", "Pst, pst, mon bibi" {"Зют", "Черт возьми", "Пст, пст, моя крошка" (франц.).} и т.п. Он произносил их в совершенстве, с настоящим парижским шиком,[25] и в то же время говорил "si j'aurais" вместо "si j'avais" {если б я имел (франц.). Неправильное употребление условного наклонения.}, "absolument" {безусловно (франц.).} в смысле: "непременно", словом, выражался на том великорусско-французском наречии, над которым так смеются французы, когда они не имеют нужды уверять нашу братью, что мы говорим на их языке, как ангелы, "comme des anges".
   Аркадий танцевал плохо, как мы уже знаем, а Базаров вовсе не танцевал: они оба поместились в уголке; к ним присоединился Ситников. Изобразив на лице своем презрительную насмешку и отпуская ядовитые замечания, он дерзко поглядывал кругом и, казалось, чувствовал истинное наcлаждение. Вдруг лицо его изменилось и, обернувшись к Аркадию, он, как бы с смущением, проговорил: "Одинцова приехала".
   Аркадий оглянулся и увидал женщину высокого роста, в черном платье, остановившуюся в дверях залы. Она поразила его достоинством своей осанки. Обнаженные ее руки красиво лежали вдоль стройного стана; красиво падали с блестящих волос на покатые плечи легкие ветки фуксий; спокойно и умно, именно спокойно, а не задумчиво, глядели светлые глаза из-под немного нависшего белого лба, и губы улыбались едва заметною улыбкою. Какою-то ласковой и мягкой силой веяло от ее лица.
   – Вы с ней знакомы? – спросил Аркадий Ситникова.
   – Коротко. Хотите, я вас представлю?
   – Пожалуй... после этой кадрили.
   Базаров также обратил внимание на Одинцову.
   – Это что за фигура? – проговорил он. – На остальных баб не похожа.
   Дождавшись конца кадрили, Ситников подвел Аркадия к Одинцовой; но едва ли он был коротко с ней знаком: и сам он запутался в речах своих, и она глядела на него с некоторым изумлением. Однако лицо ее приняло радушное выражение, когда она услышала фамилию Аркадия. Она спросила его, не сын ли он Николая Петровича?
   – Точно так.
   – Я видела вашего батюшку два раза и много слышала о нем, – продолжала она, – я очень рада с вами познакомиться.
   В это мгновение подлетел к ней какой-то адъютант и пригласил ее на кадриль. Она согласилась.
   – Вы разве танцуете? – почтительно спросил Аркадий.
   – Танцую. А вы почему думаете, что я не танцую? Или я вам кажусь слишком стара?
   – Помилуйте, как можно... Но в таком случае позвольте мне пригласить вас на мазурку.
   Одинцова снисходительно усмехнулась.
   – Извольте, – сказал она и посмотрела на Аркадия не то чтобы свысока, а так, как замужние сестры смотрят на очень молоденьких братьев.
   Одинцова была немного старше Аркадия, ей пошел двадцать девятый год, но в ее присутствии он чувствовал себя школьником, студентиком, точно разница лет между ними была гораздо значительнее. Матвей Ильич приблизился к ней с величественным видом и подобострастными речами. Аркадий отошел в сторону, но продолжал наблюдать за нею: он не спускал с нее глаз и во время кадрили. Она так же непринужденно разговаривала с своим танцором, как и с сановником, тихо поводила головой и глазами, и раза два тихо засмеялась. Нос у ней был немного толст, как почти у всех русских, и цвет кожи не был совершенно чист; со всем тем Аркадий решил, что он еще никогда не встречал такой прелестной женщины. Звук ее голоса не выходил у него из ушей; самые складки ее платья, казалось, ложились у ней иначе, чем у других, стройнее и шире, и движения ее были особенно плавны и естественны в одно и то же время.
   Аркадий ощущал на сердце некоторую робость, когда, при первых звуках мазурки, он усаживался возле своей дамы и, готовясь вступить в разговор, только проводил рукой по волосам и не находил ни единого слова. Но он робел и волновался недолго; спокойствие Одинцовой сообщилось и ему: четверти часа не прошло, как уж он свободно рассказывал о своем отце, дяде, о жизни в Петербурге и в деревне. Одинцова слушала его с вежливым участием, слегка раскрывая и закрывая веер; болтовня его прерывалась, когда ее выбирали кавалеры; Ситников, между прочим, пригласил ее два раза. Она возвращалась, садилась снова, брала веер, и даже грудь ее не дышала быстрее, а Аркадий опять принимался болтать, весь проникнутый счастием находиться в ее близости, говорить с ней, глядя в ее глаза, в ее прекрасный лоб, во все ее милое, важное и умное лицо. Сама она говорила мало, но знание жизни сказывалось в ее словах; по иным ее замечаниям Аркадий заключил, что эта молодая женщина уже успела перечувствовать и передумать многое...
   – С кем вы это стояли, – спросила она его, – когда господин Ситников подвел вас ко мне?
   – А вы его заметили? – спросил, в свою очередь, Аркадий. – Не правда ли, какое у него славное лицо? Это некто Базаров, мой приятель.
   Аркадий принялся говорить о "своем приятеле".
   Он говорил о нем так подробно и с таким восторгом, что Одинцова обернулась к нему и внимательно на него посмотрела. Между тем мазурка приближалась к концу. Аркадию стало жалко расстаться с своей дамой: он так хорошо провел с ней около часа! Правда, он в течение всего этого времени постоянно чувствовал, как будто она к нему снисходила, как будто ему следовало быть ей благодарным... но молодые сердца не тяготятся этим чувством.
   Музыка умолкла.
   – Merci, – промолвила Одинцова, вставая. – Вы обещали мне посетить меня, привезите же с собой и вашего приятеля. Мне будет очень любопытно видеть человека, который имеет смелость ни во что не верить.
   Губернатор подошел к Одинцовой, объявил, что ужин готов, и с озабоченным лицом подал ей руку. Уходя, она обернулась, чтобы в последний раз улыбнуться и кивнуть Аркадию. Он низко поклонился, посмотрел ей вслед (как строен показался ему ее стан, облитый сероватым блеском черного шелка!) и, подумав: "В это мгновенье она уже забыла о моем существовании", – почувствовал на душе какое-то изящное смирение...
   – Ну что? – спросил Базаров Аркадия, как только тот вернулся к нему в уголок, – получил удовольствие? Мне сейчас сказывал один барин, что эта госпожа – ой-ой-ой; да барин-то, кажется, дурак. Ну, а по-твоему, что она, точно – ой-ой-ой?
   – Я этого определенья не совсем понимаю, – отвечал Аркадий.
   – Вот еще! Какой невинный!
   – В таком случае я не понимаю твоего барина. Одинцова очень мила – бесспорно, но она так холодно и строго себя держит, что...
   – В тихом омуте... ты знаешь! – подхватил Базаров. – Ты говоришь, она холодна. В этом-то самый вкус и есть. Ведь ты любишь мороженое?
   – Может быть, – пробормотал Аркадий, – я об этом судить не могу. Она желает с тобой познакомиться и просила меня, чтоб я привез тебя к ней.
   – Воображаю, как ты меня расписывал! Впрочем, ты поступил хорошо. Вези меня. Кто бы она ни была – просто ли губернская львица, или "эманципе" вроде Кукшиной, только у ней такие плечи, каких я не видывал давно.
   Аркадия покоробило от цинизма Базарова, но – как это часто случается – он упрекнул своего приятеля не за то именно, что ему в нем не понравилось...
   – Отчего ты не хочешь допустить свободы мысли в женщинах? – проговорил он вполголоса.
   – Оттого, братец, что, по моим замечаниям, свободно мыслят между женщинами только уроды.
   Разговор на этом прекратился. Оба молодых человека уехали тотчас после ужина. Кукшина нервически злобно, но не без робости, засмеялась им вослед: ее самолюбие было глубоко уязвлено тем, что ни тот, ни другой не обратил на нее внимания. Она оставалась позже всех на бале и в четвертом часу ночи протанцевала польку-мазурку с Ситниковым на парижский манер. Этим поучительным зрелищем и завершился губернаторский праздник.
  
XV
  
   – Посмотрим, к какому разряду млекопитающих принадлежит сия особа, – говорил на следующий день Аркадию Базаров, поднимаясь вместе с ним по лестнице гостиницы, в которой остановилась Одинцова. – Чувствует мой нос, что тут что-то не ладно.
   – Я тебе удивляюсь! – воскликнул Аркадий. – Как? Ты, ты, Базаров, придерживаешься той узкой морали, которую...
   – Экой ты чудак! – небрежно перебил Базаров. – Разве ты не знаешь, что на нашем наречии и для нашего брата "не ладно" значит "ладно"? Пожива есть, значит. Не сам ли ты сегодня говорил, что она странно вышла замуж, хотя, по мнению моему, выйти за богатого старика – дело ничуть не странное, а, напротив, благоразумное. Я городским толкам не верю; но люблю думать, как говорит наш образованный губернатор, что они справедливы.
   Аркадий ничего не отвечал и постучался в дверь номера. Молодой слуга в ливрее ввел обоих приятелей в большую комнату, меблированную дурно, как все комнаты русских гостиниц, но уставленную цветами. Скоро появилась сама Одинцова в простом утреннем платье. Она казалась еще моложе при свете весеннего солнца. Аркадий представил ей Базарова и с тайным удивлением заметил, что он как будто сконфузился, между тем как Одинцова оставалась совершенно спокойною, по-вчерашнему. Базаров сам почувствовал, что сконфузился, и ему стало досадно. "Вот тебе раз! бабы испугался!" – подумал он, и, развалясь в кресле не хуже Ситникова, заговорил преувеличенно развязно, а Одинцова не спускала с него своих ясных глаз.
   Анна Сергеевна Одинцова родилась от Сергея Николаевича Локтева, известного красавца, афериста и игрока, который, продержавшись и прошумев лет пятнадцать в Петербурге и в Москве, кончил тем, что проигрался в прах и принужден был поселиться в деревне, где, впрочем, скоро умер, оставив крошечное состояние двум своим дочерям, Анне – двадцати и Катерине – двенадцати лет. Мать их, из обедневшего рода князей X... скончалась в Петербурге, когда муж ее находился еще в полной силе. Положение Анны после смерти отца было очень тяжело. Блестящее воспитание, полученное ею в Петербурге, не подготовило ее к перенесению забот по хозяйству и по дому, – к глухому деревенскому житью. Она не знала никого решительно в целом околотке, и посоветоваться ей было не с кем. Отец ее старался избегать сношений с соседями; он их презирал, и они его презирали, каждый по-своему. Она, однако, не потеряла головы и немедленно выписала к себе сестру своей матери, княжну Авдотью Степановну Х...ю, злую и чванную старуху, которая, поселившись у племянницы в доме, забрала себе все лучшие комнаты, ворчала и брюзжала с утра до вечера и даже по саду гуляла не иначе как в сопровождении единственного своего крепостного человека, угрюмого лакея в изношенной гороховой ливрее с голубым позументом и в треуголке. Анна терпеливо выносила все причуды тетки, исподволь занималась воспитанием сестры и, казалось, уже примирилась с мыслию увянуть в глуши... Но судьба сулила ей другое. Ее случайно увидел некто Одинцов, очень богатый человек лет сорока шести, чудак, ипохондрик,[26] пухлый, тяжелый и кислый, впрочем, не глупый и не злой; влюбился в нее и предложил ей руку. Она согласилась быть его женой, – а он пожил с ней лет шесть и, умирая, упрочил за ней все свое состояние. Анна Сергеевна около года после его смерти не выезжала из деревни; потом отправилась вместе с сестрой за границу, но побывала только в Германии; соскучилась и вернулась на жительство в свое любезное Никольское, отстоявшее верст сорок от города ***. Там у ней был великолепный, отлично убранный дом, прекрасный сад с оранжереями: покойный Одинцов ни в чем себе не отказывал. В город Анна Сергеевна являлась очень редко, большею частью по делам, и то ненадолго. Ее не любили в губернии, ужасно кричали по поводу ее брака с Одинцовым, рассказывали про нее всевозможные небылицы, уверяли, что она помогала отцу в его шулерских[27] проделках, что и за границу она ездила недаром, а из необходимости скрыть несчастные последствия... "Вы понимаете чего?" – договаривали негодующие рассказчики. "Прошла через огонь и воду", – говорили о ней; а известный губернский остряк обыкновенно прибавлял: "И через медные трубы". Все эти толки доходили до нее, но она пропускала их мимо ушей: характер у нее был свободный и довольно решительный.
   Одинцова сидела, прислонясь к спинке кресел, и, положив руку на руку, слушала Базарова. Он говорил, против обыкновения, довольно много и явно старался занять свою собеседницу, что опять удивило Аркадия. Он не мог решить, достигал ли Базаров своей цели. По лицу Анны Сергеевны трудно было догадаться, какие она испытывала впечатления: оно сохраняло одно и то же выражение, приветливое, тонкое; ее прекрасные глаза светились вниманием, но вниманием безмятежным. Ломание Базарова в первые минуты посещения неприятно подействовало на нее, как дурной запах или резкий звук; но она тотчас же поняла, что он чувствовал смущение, и это ей даже польстило. Одно пошлое ее отталкивало, а в пошлости никто бы не упрекнул Базарова. Аркадию пришлось в тот день не переставать удивляться. Он ожидал, что Базаров заговорит с Одинцовой, как с женщиной умною, о своих убеждениях и воззрениях: она же сама изъявила желание послушать человека, "который имеет смелость ничему не верить", но вместо того Базаров толковал о медицине, о гомеопатии, о ботанике. Оказалось, что Одинцова не теряла времени в уединении: она прочла несколько хороших книг и выражалась правильным русским языком. Она навела речь на музыку, но, заметив, что Базаров не признает искусства, потихоньку возвратилась к ботанике, хотя Аркадий и пустился было толковать о значении народных мелодий. Одинцова продолжала обращаться с ним, как с младшим братом: казалось, она ценила в нем доброту и простодушие молодости – и только. Часа три с лишком длилась беседа, неторопливая, разнообразная и живая.
   Приятели наконец поднялись и стали прощаться. Анна Сергеевна ласково поглядела на них, протянула обоим свою красивую белую руку и, подумав немного, с нерешительною, но хорошею улыбкой проговорила:
   – Если вы, господа, не боитесь скуки, приезжайте ко мне в Никольское.
   – Помилуйте, Анна Сергеевна, – воскликнул Аркадий, – я за особенное счастье почту...
   – А вы, мсье Базаров?
   Базаров только поклонился – и Аркадию в последний раз пришлось удивиться: он заметил, что приятель его покраснел.
   – Ну? – говорил он ему на улице, – ты все того же мнения, что она – ой-ой-ой?
   – А кто ее знает! Вишь, как она себя заморозила! – возразил Базаров и, помолчав немного, прибавил: – Герцогиня, владетельная особа. Ей бы только шлейф сзади носить да корону на голове.
   – Наши герцогини так по-русски не говорят, – заметил Аркадий.
   – В переделе была, братец ты мой, нашего хлеба покушала.
   – А все-таки она прелесть, – промолвил Аркадий.
   – Этакое богатое тело! – продолжал Базаров, – хоть сейчас в анатомический театр.
   – Перестань, ради Бога, Евгений! Это ни на что не похоже.
   – Ну, не сердись, неженка. Сказано – первый сорт. Надо будет поехать к ней.
   – Когда?
   – Да хоть послезавтра. Что нам здесь делать-то! Шампанское с Кукшиной пить? Родственника твоего, либерального сановника, слушать?.. Послезавтра же и махнем. Кстати – и моего отца усадьбишка оттуда не далеко. Ведь это Никольское по *** дороге?
   – Да.
   – Optime {Превосходно (лат.).}. Нечего мешкать; мешкают одни дураки – да умники. Я тебе говорю: богатое тело!
   Три дня спустя оба приятеля катили по дороге в Никольское. День стоял светлый и не слишком жаркий, и ямские сытые лошадки дружно бежали, слегка помахивая своими закрученными и заплетенными хвостами. Аркадий глядел на дорогу и улыбался, сам не зная чему.
   – Поздравь меня, – воскликнул вдруг Базаров, – сегодня двадцать второе июня, день моего ангела. Посмотрим, как-то он обо мне печется. Сегодня меня дома ждут, – прибавил он, понизив голос... – Ну, подождут, что за важность!

   
 
 
И.Е.Репин. Портрет И.С. Тургенева. 1879.
   
 
   
 
   
 
    Отцы и дети
 
Содержание
 
   
 
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
 
Примечания:
1. Роман "Отцы и дети" напечатан впервые в 1862 г. (журнал "Русский вестник", №2).
Я брал морские ванны в Вентноре, маленьком городке на острове Уайте, – дело было в августе месяце 1860 года, – когда мне пришла в голову первая мысль «Отцов и детей», этой повести, по милости которой прекратилось – и, кажется, навсегда – благосклонное расположение ко мне русского молодого поколения. Не однажды слышал я и читал в критических статьях, что я в моих произведениях «отправляюсь от идеи» или «провожу идею»; иные меня за это хвалили, другие, напротив, порицали; с своей стороны, я должен сознаться, что никогда не покушался «создавать образ», если не имел исходною точкою не идею, а живое лицо, к которому постепенно примешивались и прикладывались подходящие элементы. Не обладая большою долею свободной изобретательности, я всегда нуждался в данной почве, по которой я бы мог твердо ступать ногами. Точно то же произошло и с «Отцами и детьми»; в основание главной фигуры, Базарова, легла одна поразившая меня личность молодого провинциального врача. (Он умер незадолго до 1860 года.) В этом замечательном человеке воплотилось – на мои глаза – то едва народившееся, еще бродившее начало, которое потом получило название нигилизма. Впечатление, произведенное на меня этой личностью, было очень сильно и в то же время не совсем ясно; я, на первых порах, сам не мог хорошенько отдать себе в нем отчета – и напряженно прислушивался и приглядывался ко всему, что меня окружало, как бы желая поверить правдивость собственных ощущений. (И.С.Тургенев. 1868–1869, Баден-Баден. Из цикла «Литературные и житейские воспоминания».) (вернуться)

2. Виссарио́н Григорьевич Бели́нский (1811 – 1848) – русский мыслитель, писатель, литературный критик, публицист. (вернуться)

3. Мизантропический – от мизантропия – отчуждение, нелюбовь к людям. (вернуться)

4. ...губернатора из молодых... с собственными чиновниками – в этой зарисовке, по предположению С. А. Макашина, проступает «портрет» М. Е. Салтыкова, рязанского вице-губернатора. Как показало дальнейшее исследование, речь идет не о зарисовке, но о мастерском сатирическом портрете Салтыкова, принадлежащем Тургеневу. Причины этого кроются в публицистике Салтыкова, в его ожесточенной полемике с В. К. Ржевским. Ведя эту полемику, Салтыков, сам того не подозревая, «задел» Тургенева, который решил ответить Салтыкову, создав его портрет. (вернуться)

5. Гизо Франсуа Пьер Гийом (1787–1874) – французский государственный деятель, историк. (вернуться)

6. ...готовясь идти на вечер к г-же Свечиной... – Свечина София Петровна (1782–1859), фрейлина двора Павла I и Александра I; писательница-мистик. Ее сочинения, изданные в 1860 году, оживленно обсуждались в дворянских кругах русского общества. В 1817 году уехала в Париж; в ее салоне собирались видные представители Католической церкви. (вернуться)

7. ...прочитывали поутру страницу из Кондильяка... – Кондильяк Э.-Б. (1715–1780), французский просветитель, философ-деист и сенсуалист; популярностью пользовалась его книга «Трактат об ощущениях» (1754), которую, вероятно, имеет в виду Тургенев. (вернуться)

8. Шлафрок – домашний халат. (вернуться)

9. Бурдалу Луи (1632–1704) – французский проповедник. Его проповеди переведены на русский язык в начале XIX века. (вернуться)

10. Мошна – мешок для хранения денег. Употребляя это просторечное грубое слово, Базаров выражает свое презрение к состоянию Ситникова, отец которого откупщик. (вернуться)

11. ...статью Кислякова... в «Московских ведомостях»? – фамилия Кисляков, очевидно, вымышленная. «Московские ведомости» — официальная газета, издававшаяся с 1756 по 1917 год. (вернуться)

12. ...опять стали хвалить Жорж Санда. Отсталая женщина, и больше ничего! – эпоха наибольшей популярности в России французской писательницы Жорж Санд (настоящее имя – Аврора Дюдеван, 1804–1876), пропагандировавшей идеи женской эмансипации, – 1840-е годы. В 1860-е кумирами разночинной демократии стали ученые-естественники и философы-материалисты. (вернуться)

13. Эмерсон Рольф Уолдо (1803–1882) – американский писатель. (вернуться)

14. ...какую удивительную статью по этому поводу написал Елисевич! – по мнению М. К. Клемана, Тургенев в данном случае иронически намекает на сотрудников «Современника» Г. З. Елисеева и М. А. Антоновича. (вернуться)

15. Патфайндер – следопыт; герой романов американского писателя Джеймса Фенимора Купера (1789–1851) «Кожаный чулок», «Следопыт», «Прерия», «Последний из могикан». (вернуться)

16. Бунзен Роберт Вильгельм(1811–1899) – немецкий химик, с 1852 по 1889 год профессор Гейдельбергского университета. (вернуться)

17. Прудон Пьер Жозеф (1809–1865) – французский экономист и социолог, один из основоположников анархизма; был рьяным противником женской эмансипации, полагая, что главное предназначение женщины – быть матерью и заниматься хозяйством. (вернуться)

18. Маколей Томас Бабингтон (1800–1859) – английский либеральный историк; его главный труд – «История Англии» (1848–1855). (вернуться)

19. Домострой – литературное произведение XVI века, содержащее свод правил поведения горожанина, которыми он должен руководствоваться в отношении к светским властям и Церкви, семье и слугам. «Домострой» требует безусловного подчинения главе семьи. Жена, по «Домострою», подлежит в случае провинности физическому наказанию наравне со слугами. (вернуться)

20. ...книгу Мишле «De l’amour» – книга французского историка и публициста Жюля Мишле (1798–1874), напечатанная в 1859 году. (вернуться)

21. Et toc, et toc, et tin-tin-tin!.. – цитата из песни Беранже «Пьяница и его жена». (вернуться)

22. ...романс Сеймур-Шиффа «Дремлет сонная Гранада»... – речь идет о романсе «Ночь в Гранаде» на слова К. А. Тарновского. Заключительные строки этого стихотворения Тургенев далее приводит не совсем точно. Сеймур Шифф – пианист и композитор, известный своими импровизациями, в частности, на темы из «Ивана Сусанина» и «Руслана и Людмилы»; в середине XIX века неоднократно выступал в России с концертами. (вернуться)

23. Бедлам – синонимом сумасшедшего дома. Первоначально Бедлам – госпиталь святой Марии Вифлеемской, психиатрическая больница в Лондоне (с 1547).(вернуться)

24. Кринолин – нижняя юбка на тонких стальных обручах, бывшая в моде в середине XIX века. Иногда это слово употребляется в женском роде, как и во французском языке. (вернуться)

25. Шик – показная роскошь, щегольство. (вернуться)

26. Ипохондрик(гр. hepochondria) – человек, страдающий угнетенным состоянием, болезненной мнительностью. (вернуться)

27. Шулер (польск. szuler) – картежник-профессионал, мошенничающий в карточной игре. (вернуться)
 
   
   
   
   
   
Яндекс.Метрика
Используются технологии uCoz