Александр Трифонович Твардовский (1910 – 1971)

Автобиография

Родился я в Смоленщине, в 1910 году, на "хуторе пустоши Столпово", как назывался в бумагах клочок земли, приобретенный моим отцом, Трифоном Гордеевичем Твардовским, через Поземельный крестьянский банк с выплатой в рассрочку. Земля эта – десять с небольшим десятин – вся в мелких болотцах – "оборках", как у нас их называли, – и вся заросшая лозняком, ельником, березкой, была во всех смыслах незавидна. Но для отца, который был единственным сыном безземельного солдата и многолетним тяжким трудом кузнеца заработал сумму, необходимую для первого взноса в банк, земля эта была дорога до святости. И нам, детям, он с самого малого возраста внушал любовь и уважение к этой кислой, подзолистой, скупой и недоброй, но нашей земле, – нашему "имению", как в шутку и не в шутку называл он свой хутор. Местность эта была довольно дикая, в стороне от дорог, и отец, замечательный мастер кузнечного дела, вскоре закрыл кузницу, решив жить с земли. Но ему то и дело приходилось обращаться к молотку: арендовать в отходе чужой горн и наковальню, работая исполу.

В жизни нашей семьи бывали изредка просветы относительно достатка, но вообще жилось скудно и трудно и, может быть, тем труднее, что наша фамилия в обычном обиходе снабжалась еще шутливо-благожелательным или ироническим добавлением "пан", как бы обязывая отца тянуться изо всех сил, чтобы хоть сколько-нибудь оправдать ее. Между прочим, он ходил в шляпе, что в нашей местности было странностью и даже некоторым вызовом, и нам, детям, не позволял носить лаптей, хотя из-за этого случалось бегать босиком до глубокой осени. Вообще многое в нашем быту было "не как у людей".

Отец был человеком грамотным и даже начитанным по-деревенски. Книга не являлась редкостью в нашем домашнем обиходе. Целые зимние вечера у нас часто отдавались чтению вслух какой-либо книги. Первое мое знакомство с "Полтавой" и "Дубровским" Пушкина, "Тарасом Бульбой" Гоголя, популярнейшими стихотворениями Лермонтова, Некрасова, А. К. Толстого, Никитина произошло таким именно образом. Отец и на память знал много стихов: "Бородино", "Князя Курбского", чуть ли не всего ершовского "Конька-Горбунка". Кроме того, он любил и умел петь, – смолоду даже отличался в церковном хоре. Обнаружив, что слова общеизвестной "Коробушки" только малая часть "Коробейников" Некрасова, он певал при случае целиком всю эту поэму.

Мать моя, Мария Митрофановна, была всегда очень впечатлительна и чутка ко многому, что находилось вне практических, житейских интересов крестьянского двора, хлопот и забот хозяйки в большой многодетной семье. Ее до слез трогал звук пастушьей трубы где-нибудь вдалеке за нашими хуторскими кустами и болотцами или отголосок песни с далеких деревенских полей, или, например, запах первого молодого сена, вид какого-нибудь одинокого деревца и т. п.

Стихи писать я начал до овладения первоначальной грамотой. Хорошо помню, что первое мое стихотворение, обличающее моих сверстников, разорителей птичьих гнезд, я пытался записать, еще не зная всех букв алфавита и, конечно, не имея понятия о правилах стихосложения. Там не было ни лада, ни ряда, – ничего от стиха, но я отчетливо помню, что было страстное, горячее до сердцебиения желание всего этого, – и лада, и ряда, и музыки, – желание родить их на свет и немедленно, – чувство, сопутствующее и доныне всякому замыслу. Что стихи можно сочинять самому, я понял из того, что гостивший у нас в голодное время летом дальний наш городской родственник по материнской линии, хромой гимназист, как-то прочел по просьбе отца стихи собственного сочинения "Осень":

Листья давно облетели,
И голые сучья торчат...

Строки эти, помню, потрясли меня тогда своей выразительностью: "голые сучья" – это было так просто, обыкновенные слова, которые говорятся всеми, но это были стихи, звучащие, как из книги.

С того времени я и пишу. Из первых стихов, внушивших мне какую-то уверенность в способности к этому делу, помню строчки, написанные, как видно, под влиянием пушкинского "Вурдалака":

Раз я позднею порой
Шел от Вознова домой.
Трусоват я был немного,
И страшна была дорога:
На лужайке меж ракит
Шупень старый был убит...

Речь шла об одинокой могиле на середине пути от деревни Ковалево, где жил наш родственник Михайло Вознов. Похоронен в ней был некто Шупень, убитый когда-то на том месте. И хотя никаких ракит там поблизости не было, никто из домашних не попрекнул меня этой неточностью: зато было складно.

По-разному благосклонно и по-разному с тревогой относились мои родители к тому, что я стал сочинять стихи. Отцу это было лестно, но из книг он знал, что писательство не сулит больших выгод, что писатели бывают и не знаменитые, безденежные, живущие на чердаках и голодающие. Мать, видя мою приверженность к таким необычным занятиям, чуяла в ней некую печальную предназначенность моей судьбы и жалела меня.

Лет тринадцати я как-то показал мои стихи одному молодому учителю. Ничуть не шутя, он сказал, что так теперь писать не годится: все у меня до слова понятно, а нужно, чтобы ни с какого конца нельзя было понять, что и про что в стихах написано, таковы современные литературные требования. Он показал мне журналы с некоторыми образцами тогдашней - начала двадцатых годов - поэзии. Какое-то время я упорно добивался в своих стихах непонятности. Это долго не удавалось мне, и я пережил тогда, пожалуй, первое по времени горькое сомнение в своих способностях. Помнится, я, наконец, написал что-то уж настолько непонятное ни с какого конца, что ни одной строчки вспомнить не могу оттуда и не знаю даже, о чем там шла речь. Помню лишь факт написания чего-то такого.

Летом 1924 года я начал посылать небольшие заметки в редакции смоленских газет. Писал о неисправных мостах, о комсомольских субботниках, о злоупотреблениях местных властей и т. п. Изредка заметки печатались. Это делало меня, рядового сельского комсомольца, в глазах моих сверстников и вообще окрестных жителей лицом значительным. Ко мне обращались с жалобами, с предложениями написать о том-то и том-то, "протянуть" такого-то в газете... Потом я отважился послать и стихи. В газете "Смоленская деревня" появилось мое первое напечатанное стихотворение "Новая изба". Начиналось оно так:

Пахнет свежей сосновой смолою,
Желтоватые стены блестят.
Хорошо заживем мы с весною
Здесь на новый, советский лад.

После этого я, собрав с десяток стихотворений, отправился в Смоленск к М. В. Исаковскому, работавшему там в редакции газеты "Рабочий путь". Принял он меня приветливо, отобрал часть стихотворений, вызвал художника, который зарисовал меня, и вскоре в деревню пришла газета со стихами и портретом "селькора-поэта А. Твардовского".

М. Исаковскому, земляку, а впоследствии другу, я очень многим обязан в своем развитии. Он единственный из советских поэтов, чье непосредственное влияние на меня я всегда признаю и считаю, что оно было благотворным для меня. В стихах своего земляка я увидел, что предметом поэзии может и должна быть окружающая меня жизнь советской деревни, наша непритязательная смоленская природа, собственный мой мир впечатлений, чувств, душевных привязанностей. Пример его поэзии обратил меня в моих юношеских опытах к существенной объективной теме, к стремлению рассказывать и говорить в стихах о чем-то интересном не только для меня, но и для тех простых, не искушенных в литературном отношении людей, среди которых я продолжал жить. Ко всему этому, конечно, необходима оговорка, что писал я тогда очень плохо, беспомощно ученически, подражательно.

В развитии и росте моего литературного поколения было, мне кажется, самым трудным и для многих губительным то, что мы, втягиваясь в литературную работу, ее специфические интересы, выступая в печати и даже становясь, очень рано, профессиональными литераторами, оставались людьми без сколько-нибудь серьезной общей культуры, без образования. Поверхностная начитанность, некоторая осведомленность в "малых секретах" ремесла питала в нас опасные иллюзии.

Обучение мое прервалось по существу с окончанием сельской школы. Годы, назначенные для нормальной и последовательной учебы, ушли. Восемнадцатилетним парнем я пришел в Смоленск, где не мог долго устроиться не только на учебу, но даже на работу, – по тем временам это было еще не легко, тем более что специальности у меня никакой не было. Поневоле пришлось принимать за источник существования грошовый литературный заработок и обивать пороги редакций. Я и тогда понимал незавидность такого положения, но отступать было некуда, – в деревню я вернуться не мог, а молодость позволяла видеть впереди в недалеком будущем только хорошее.

Когда в московском журнале "Октябрь" напечатали мои стихи и кто-то где-то отметил их в критике, я заявился в Москву. Но получилось примерно то же самое, что со Смоленском. Меня изредка печатали, кто-то одобрял мои опыты, поддерживал ребяческие надежды, но зарабатывал я не намного больше, чем в Смоленске, и жил по углам, койкам, слонялся по редакциям, и меня все заметнее относило куда-то в сторону от прямого и трудного пути настоящей учебы, настоящей жизни. Зимой тридцатого года я вернулся в Смоленск и прожил там лет шесть-семь до появления в печати поэмы "Страна Муравия".

Период этот – самый решающий и значительный в моей литературной судьбе. Это были годы великого переустройства деревни на основе коллективизации, и это время явилось для меня тем же, чем для более старшего поколения – Октябрьская революция и гражданская война. Все то, что происходило тогда в деревне, касалось меня самым ближайшим образом в житейском, общественном, морально-этическом смысле. Именно этим годам я обязан своим поэтическим рождением. В Смоленске я, наконец, принялся за нормальное учение. С помощью добрых людей поступил я в Педагогический институт без приемных испытаний, но с обязательством сдать в первый же год все необходимые предметы за среднюю школу, в которой я не учился. Мне удалось в первый же год выровняться с моими однокурсниками, успешно закончить второй курс, с третьего я ушел по сложившимся обстоятельствам и доучивался уже в Московском историко-философском институте, куда поступил осенью тридцать шестого года.

Эти годы учебы и работы в Смоленске навсегда отмечены для меня высоким душевным подъемом. Никаким сравнением я не мог бы преувеличить испытанную тогда впервые радость приобщения к миру идей и образов, открывшихся мне со страниц книг, о существовании которых я ранее не имел понятия. Но, может быть, все это было бы для меня "прохождением" институтской программы, если бы одновременно меня не захватил всего целиком другой мир – реальный нынешний мир потрясений, борьбы, перемен, происходивших в те годы в деревне. Отрываясь от книг и учебы, я ездил в колхозы в качестве корреспондента областных редакций, вникал со страстью во все, что составляло собою новый, впервые складывающийся строй сельской жизни, писал газетные статьи и вел всякие записи, за каждой поездкой отмечая для себя то новое, что открылось мне в сложном и величественном процессе переустройства деревни.

Около этого времени я совсем разучился писать стихи, как писал их прежде, пережил крайнее отвращение к "стихотворству" – составлению строк определенного размера с обязательным набором эпитетов, подыскиванием редких рифм и ассонансов, попаданием в известный, принятый в тогдашнем поэтическом обиходе тон.

Моя поэма "Путь к социализму", озаглавленная так по названию колхоза, о котором шла речь, была сознательной попыткой говорить в стихах обычными для разговорного, делового, отнюдь не "поэтического" обихода словами:

В одной из комнат бывшего барского дома
Насыпан по самые окна овес.
Окна побиты еще во время погрома
И щитами завешаны из соломы,
Чтобы овес не пророс
От солнца и сырости в помещеньи.
На общем хранится зерно попеченьи.

Поэма, выпущенная в 1931 году издательством "Молодая гвардия" отдельной книжкой, встречена была в печати положительно, но я не мог не почувствовать сам, что такие стихи – езда со спущенными вожжами – утрата ритмической дисциплины стиха, проще говоря, проза. Но и вернуться к стихам в прежнем, привычном духе я уже не мог. Новые возможности погрезились мне в организации стиха из его элементов, входящих в живую речь, – из оборотов и ритмов пословицы, поговорки, присказки. Вторая моя поэма "Вступление", вышедшая в Смоленске в 1933 году, была данью таким именно односторонним поискам "естественности" стиха:

Жил на свете Федот,
Был про него анекдот:
– Федот, каков умолот?
– Как и прошлый год.
– А каков укос?
– Чуть не целый воз.
– А как насчет сала?
– Кошка украла...

По материалу, содержанию, даже намечавшимся в общих чертах образам обе эти поэмы предваряли "Страну Муравию", написанную в 1934–1936 годах. Но для этой новой моей вещи я должен был на собственном трудном опыте разувериться в возможности стиха, который утрачивает свои основные природные начала: музыкально-песенную основу, энергию выражения, особую эмоциональную окрашенность.

Пристальное знакомство с образцами большой отечественной и мировой поэзии и прозы подарило мне еще такое "открытие", как законность условности в изображении действительности средствами искусства. Условность хотя бы фантастического сюжета, преувеличение и смещение деталей живого мира в художественном произведении перестали мне казаться пережиточными моментами искусства, противоречащими реализму изображения. А то, что я носил в душе наблюденное и добытое из жизни мною лично, гнало меня к новой работе, к новым поискам. То, что я знаю о жизни,- казалось мне тогда,- я знаю лучше, подробней и достоверней всех живущих на свете, и я должен об этом рассказать. Я до сих пор считаю такое чувство не только законным, но и обязательным в осуществлении всякого серьезного замысла.

Со "Страны Муравии", встретившей одобрительный прием у читателя и критики, я начинаю счет своим писаниям, которые могут характеризовать меня как литератора. Выход этой книги в свет послужил причиной значительных перемен и в моей личной жизни. Я переехал в Москву; в 1938 году вступил в ряды ВКП(б); в 1939 году окончил Московский историко-философский институт (МИФЛИ) по отделению языка и литературы.

Осенью 1939 года я был призван в ряды РККА и участвовал в освободительном походе наших войск в Западную Белоруссию. По окончании похода я был уволен в запас, но вскоре вновь призван и, уже в офицерском звании, но в той же должности спецкорреспондента военной газеты, участвовал в войне с Финляндией. Месяцы фронтовой работы в условиях суровой зимы сорокового года в какой-то мере предварили для меня собственно военные впечатления Великой Отечественной войны. А мое участие в создании фельетонного персонажа "Васи Теркина" в газете "На страже родины" (ЛВО) – это по существу начало моей основной литературной работы в годы Отечественной войны 1941–1945 годов. Но дело в том, что глубина всенародно-исторического бедствия и всенародно-исторического подвига в Отечественной войне с первых дней отличили ее от каких бы то ни было иных войн и тем более военных кампаний.

"Книга про бойца", каково бы ни было ее собственно литературное значение, в годы войны была для меня истинным счастьем: она дала мне ощущение очевидной полезности моего труда, чувство полной свободы обращения со стихом и словом в естественно сложившейся непринужденной форме изложения. "Теркин" был для меня во взаимоотношениях поэта с его читателем – воюющим советским человеком – моей лирикой, моей публицистикой, песней и поучением, анекдотом и присказкой, разговором по душам и репликой к случаю. Впрочем, все это, мне кажется, более удачно выражено в заключительной главе самой книги.

Почти одновременно с "Теркиным" я начал еще на войне писать, но закончил уже после войны – лирическую хронику "Дом у дороги". Тема ее – война, но с иной стороны, чем в "Теркине". Эпиграфом этой книги могли бы быть строки, взятые из нее же:

Давайте, люди, никогда
Об этом не забудем...

Всегда наряду со стихами я писал прозу - корреспонденции, очерки, рассказы, выпустил даже еще до "Муравии" нечто вроде небольшой повести – "Дневник председателя колхоза" – результат моих деревенских записей "для себя". В 1947 году опубликовал книгу очерков и рассказов под общим заглавием "Родина и чужбина".

Последние годы писал мало, напечатал с десяток стихотворений, несколько очерков и статей. Совершил ряд поездок в составе различных культурных делегаций за границу, – побывал в Болгарии, Албании, Польше, Демократической Германии и в Норвегии. Ездил и по родной стране в командировки на Урал, в Забайкалье и на Дальний Восток. Впечатления этих поездок должны составить материал моих новых работ в стихах и прозе.

В 1947 году был избран депутатом Верховного Совета РСФСР по Вязниковскому округу Владимирской области; в 1951 – по Нижнедевицкому Воронежской области.

С начала 1950 года работаю главным редактором журнала "Новый мир".

   
 
 
 
А.Т. Твардовский. Портрет работы О.Г.Верейского, 1943
   
 
 
Авторы газеты "На страже Родины" Николай Тихонов, Александр Твардовский, Виссарион Саянов  (слева направо) в только что взятом Красном армией Выборге. Март 1940
   
 
 

О.Г. Верейский. Макет обложки книги А.Т. Твардовского "Василий Теркин". 1944 г.

 
   
 

Источник: А.Твардовский. Стихотворения и поэмы в двух томах. Москва, "Художественная литература", 1951.

 

 
 
 
Сайт "К уроку литературы"   Санкт-Петербург    © 2007-2017     Недорезова М. Г.
Яндекс.Метрика
Используются технологии uCoz