Лев Николаевич Толстой (1828–1910)
Война и мир *
Роман-эпопея
Том 2. Часть 5.
Глава XVI
Анатоль последнее время переселился к Долохову. План похищения Ростовой уже несколько дней был обдуман и приготовлен Долоховым, и в тот день, когда Соня,
подслушав у двери Наташу, решилась оберегать ее, план этот должен был быть приведен в исполнение. Наташа в десять часов вечера обещала выйти к Курагину
на заднее крыльцо. Курагин должен был посадить ее в приготовленную тройку и везти за шестьдесят верст от Москвы, в село Каменку, где был приготовлен
расстриженный поп[1], который должен был обвенчать их. В Каменке была готова подстава, которая должна была вывезти их на Варшавскую дорогу, и там
на почтовых они должны были скакать за границу.
У Анатоля были и паспорт, и подорожная[2], и десять тысяч денег, взятых у сестры, и десять тысяч, занятых через посредство Долохова.
Два свидетеля — Хвостиков, бывший приказный, которого употреблял для игры Долохов, и Макарин, отставной гусар, добродушный и слабый человек, питавший
беспредельную любовь к Курагину,— сидели в первой комнате за чаем.
В большом кабинете Долохова, убранном от стен до потолка персидскими коврами, медвежьими шкурами и оружием, сидел Долохов, в
дорожном бешмете[3] и сапогах, перед раскрытым бюро[4], на котором лежали счеты и пачки денег. Анатоль в расстегнутом мундире
ходил из той комнаты, где сидели свидетели, через кабинет в заднюю комнату, где его лакей-француз с другими укладывали последние вещи. Долохов считал деньги
и записывал.
— Ну,— сказал он. — Хвостикову надо дать две тысячи.
— Ну и дай,— сказал Анатоль.
— Макарка (они так звали Макарина), этот бескорыстно за тебя в огонь и в воду. Ну вот, и кончены счеты,— сказал Долохов, показывая ему записку.— Так?
— Да, разумеется, так,— сказал Анатоль, видимо не слушавший Долохова и с улыбкой, не сходившей у него с лица, смотревший впереди себя.
Долохов захлопнул бюро и обратился к Анатолю с насмешливой улыбкой.
— А знаешь что — брось все это: еще время есть!— сказал он.
— Дурак! — сказал Анатоль. — Перестань говорить глупости. Ежели бы ты знал... Это черт знает что такое!
— Право, брось,— сказал Долохов. — Я тебе дело говорю. Разве это шутка, что ты затеял?
— Ну, опять, опять дразнить? Пошел к черту! А?..— сморщившись, сказал Анатоль. — Право, не до твоих дурацких шуток. — И он ушел из комнаты.
Долохов презрительно и снисходительно улыбался, когда Анатоль вышел.
— Ты постой,— сказал он вслед Анатолю,— я не шучу, а дело говорю, поди, поди сюда.
Анатоль опять вошел в комнату и, стараясь сосредоточить внимание, смотрел на Долохова, очевидно, невольно покоряясь ему.
— Ты меня слушай, я тебе последний раз говорю. Что мне с тобой шутить? Разве я тебе перечил? Кто тебе все устроил, кто попа нашел, кто паспорт взял, кто
денег достал? Все я.
— Ну и спасибо тебе. Ты думаешь, я тебе не благодарен? — Анатоль вздохнул и обнял Долохова.
— Я тебе помогал, но все же я тебе должен правду сказать: дело опасное и, если разобрать, глупое. Ну, ты ее увезешь, хорошо. Ведь разве это так оставят?
Узнается дело, что ты женат. Ведь тебя под уголовный суд подведут...
— Ах! глупости, глупости! — опять сморщившись, заговорил Анатоль. — Ведь я тебе толковал. А? — И Анатоль с тем особенным пристрастием, которое бывает у
людей тупых к умозаключению, до которого они дойдут своим умом, повторил то рассуждение, которое он раз сто повторял Долохову. — Ведь я тебе толковал,
я решил: ежели этот брак будет недействителен,— сказал он, загибая палец,— значит, я не отвечаю; ну а ежели действителен, все равно: за границей никто
этого не будет знать, ну, ведь так? И не говори, не говори, не говори!
— Право, брось! Ты только себя свяжешь...
— Убирайся к черту,— сказал Анатоль и, взявшись за волосы, вышел в другую комнату и тотчас же вернулся и с ногами сел на кресло близко перед Долоховым.—
Это черт знает что такое! А? Ты посмотри, как бьется! — Он взял руку Долохова и приложил к своему сердцу. — Ah! quel pied,
mon cher, quel regard! Une déesse!![5] A?
Долохов, холодно улыбаясь и блестя своими красивыми, наглыми глазами, смотрел на него, видимо желая еще повеселиться над ним.
— Ну, деньги выйдут, тогда что?
— Тогда что? А? — повторил Анатоль с искренним недоуменьем перед мыслью о будущем. — Тогда что? Там я не знаю что... Ну что глупости говорить! — Он
посмотрел на часы. — Пора!
Анатоль пошел в заднюю комнату.
— Ну, скоро ли вы? Копаетесь тут! — крикнул он на слуг.
Долохов убрал деньги и, крикнув человека, чтобы велеть подать поесть и выпить на дорогу, вышел в ту комнату, где сидели Макарин и Хвостиков.
Анатоль в кабинете лежал, облокотившись на руку, на диване, задумчиво улыбался и что-то нежно про себя шептал.
— Иди съешь что-нибудь. Ну выпей! — кричал ему из другой комнаты Долохов.
— Не хочу! — ответил Анатоль, все продолжая улыбаться.
— Иди, Балага приехал.
Анатоль встал и вышел в столовую, Балага был известный троечный ямщик, уже лет шесть знавший Долохова и Анатоля и служивший им своими тройками. Не раз он,
когда полк Анатоля стоял в Твери, с вечера увозил его из Твери, к рассвету доставлял в Москву и увозил на другой день ночью. Не раз он увозил Долохова от
погони, не раз он по городу катал их с цыганами и дамочками, как называл Балага. Не раз он с их работой давил по Москве народ и извозчиков, и всегда его выручали
его господа, как он называл их. Не одну лошадь он загнал под ними. Не раз был бит ими, не раз напаиван ими шампанским и мадерой, которую он любил, и не
одну штуку он знал за каждым из них, которая обыкновенному человеку давно бы заслужила Сибирь. В кутежах своих они часто зазывали Балагу, заставляли его
пить и плясать у цыган, и не одна тысяча их денег перешла через его руки. Служа им, он двадцать раз в году рисковал и своей жизнью, и своей шкурой и на
их работе переморил больше лошадей, чем они ему переплатили денег. Но он любил их, любил эту безумную езду, по восемнадцати верст в час, любил перекувырнуть
извозчика, и раздавить пешехода по Москве, и во весь скок пролететь по московским улицам. Он любил слышать за собой этот дикий крик пьяных
голосов: «Пошел! пошел!», тогда как уж и так нельзя было ехать шибче; любил вытянуть больно по шее мужика, который и так, ни жив ни мертв, сторонился
от него. «Настоящие господа!» — думал он.
Анатоль и Долохов тоже любили Балагу за его мастерство езды и за то, что он любил то же, что и они.
С другими Балага рядился, брал по двадцати пяти рублей за двухчасовое катанье, и с другими только изредка ездил сам, а больше посылал своих молодцов. Но
с своими господами, как он называл их, он всегда ехал сам и никогда ничего не требовал за свою работу. Только узнав через камердинеров время, когда
были деньги, он раз в несколько месяцев приходил поутру, трезвый, и, низко кланяясь, просил выручить его. Его всегда сажали господа.
— Уж вы меня вызвольте, батюшка Федор Иваныч, или ваше сиятельство,— говорил он. — Обезлошадничал вовсе, на ярманку ехать, уж ссудите, что можете.
И Анатоль и Долохов, когда бывали в деньгах, давали ему по тысяче и по две рублей.
Балага был русый, с красным лицом и в особенности красной толстой шеей, приземистый курносый мужик, лет двадцати семи, с блестящими маленькими глазами
и маленькой бородкой. Он был одет в тонком синем кафтане на шелковой подкладке, надетом на полушубке.
Он перекрестился на передний угол и подошел к Долохову, протягивая черную небольшую руку.
— Федору Ивановичу! — сказал он, кланяясь.
— Здорово, брат. Ну вот и он.
— Здравствуй, ваше сиятельство,— сказал он входившему Анатолю и тоже протянул руку.
— Я тебе говорю, Балага,— сказал Анатоль, кладя ему руки на плечи,— любишь ты меня или нет? А? Теперь службу сослужи... На каких приехал? А?
— Как посол приказал, на ваших, на зверьях,— сказал Балага.
— Ну, слышишь, Балага! Зарежь всю тройку, а чтобы в три часа приехать. А?
— Как зарежешь, на чем поедем? — сказал Балага, подмигивая.
— Ну, я тебе морду разобью, ты не шути! — вдруг, выкатив глаза, крикнул Анатоль.
— Что ж шутить,— посмеиваясь, сказал ямщик. — Разве я для своих господ пожалею? Что мочи скакать будет лошадям, то и ехать будем.
— А! — сказал Анатоль. — Ну садись.
— Что ж, садись! — сказал Долохов.
— Постою, Федор Иванович.
— Садись, врешь, пей,— сказал Анатоль и налил ему большой стакан мадеры. Глаза ямщика засветились на вино. Отказываясь для приличия, он выпил и отерся
шелковым красным платком, который лежал у него в шапке.
— Что ж, когда ехать-то, ваше сиятельство?
— Да вот... (Анатоль посмотрел на часы) сейчас и ехать. Смотри же, Балага. А? Поспеешь?
— Да как выезд — счастлив ли будет, а то отчего же не поспеть? — сказал Балага. — Доставляли же в Тверь, в семь часов поспевали. Помнишь небось, ваше сиятельство.
— Ты знаешь ли, на рождество из Твери я раз ехал,— сказал Анатоль с улыбкой воспоминания, обращаясь к Макарину, который во все глаза умиленно смотрел на
Курагина. — Ты веришь ли, Макарка, что дух захватывало, как мы летели. Въехали в обоз, через два воза перескочили. А?
— Уж лошади ж были! — продолжал рассказ Балага. — Я тогда молодых пристяжных к каурому[6] запрег,— обратился он к Долохову,— так веришь ли, Федор Иваныч,
шестьдесят верст звери летели; держать нельзя, руки закоченели, мороз был. Бросил вожжи — держи, мол, ваше сиятельство, сам, так в сани и повалился.
Так ведь не то что погонять, до места держать нельзя. В три часа донесли, черти. Издохла левая только.
Глава XVII
Анатоль вышел из комнаты и через несколько минут вернулся в подпоясанной серебряным ремнем шубке и собольей шапке, молодцевато надетой набекрень и
очень шедшей к его красивому лицу. Поглядевшись в зеркало и в той самой позе, которую он взял перед зеркалом, став перед Долоховым, он взял стакан вина.
— Ну, Федя, прощай, спасибо за все, прощай,— сказал Анатоль. — Ну, товарищи, друзья... — он задумался... — молодости... моей, прощайте,— обратился он к
Макарину и другим.
Несмотря на то, что все они ехали с ним, Анатоль, видимо, хотел сделать что-то трогательное и торжественное из этого обращения к товарищам.
Он говорил медленным, громким голосом и, выставив грудь, покачивал одной ногой.
— Все возьмите стаканы; и ты, Балага. Ну, товарищи, друзья молодости моей, покутили мы, пожили, покутили. А? Теперь когда свидимся? за границу уеду.
Пожили, прощай, ребята. За здоровье! Ура!.. — сказал он, выпил свой стакан и хлопнул его об землю.
— Будь здоров,— сказал Балага, тоже выпив свой стакан и обтираясь платком. Макарин со слезами на глазах обнимал Анатоля.
— Эх, князь, уж как грустно мне с тобой расстаться,— проговорил он.
— Ехать, ехать! — закричал Анатоль.
Балага было пошел из комнаты.
— Нет, стой,— сказал Анатоль. — Затвори двери, сесть надо. Вот так. — Затворили двери, и все сели.
— Ну, теперь марш, ребята! — сказал Анатоль, вставая.
Лакей Joseph подал Анатолю сумку и саблю, и все вышли в переднюю.
— А шуба где? — сказал Долохов. — Эй, Игнашка! Поди к Матрене Матвеевне, спроси шубу, салоп соболий. Я слыхал, как увозят,— сказал Долохов, подмигнув. —
Ведь она выскочит ни жива ни мертва, в чем дома сидела; чуть замешкался — тут и слезы, и папаша, и мамаша, и сейчас озябла, и назад,— а ты в шубу
принимай сразу и неси в сани.
Лакей принес женский лисий салоп.
— Дурак, я тебе сказал соболий. Эй, Матрешка, соболий! — крикнул он так, что далеко по комнатам раздался его голос.
Красивая, худая и бледная цыганка, с блестящими, черными глазами и с черными курчавыми, сизого отлива, волосами, в красной шали, выбежала с собольим
салопом на руке.
— Что ж, мне не жаль, ты возьми, — сказала она, видимо робея перед своим господином и жалея салопа.
Долохов, не отвечая ей, взял шубу, накинул ее на Матрешу и закутал ее.
— Вот так,— сказал Долохов. — И потом вот так,— сказал он и поднял ей около головы воротник, оставляя его только перед лицом немного открытым. — Потом вот
так, видишь? — и он придвинул голову Анатоля к отверстию, оставленному воротником, из которого виднелась блестящая улыбка Матреши.
— Ну, прощай, Матреша,— сказал Анатоль, целуя ее. — Эх, кончена моя гульба здесь! Стешке кланяйся. Ну прощай! Прощай, Матреша; ты мне пожелай счастья.
— Ну, дай-то вам бог, князь, счастья большого,— сказала Матреша Анатолю с своим цыганским акцентом.
У крыльца стояли две тройки, двое молодцов ямщиков держали их. Балага сел на переднюю тройку и, высоко поднимая локти, неторопливо разобрал вожжи. Анатоль
и Долохов сели к нему. Макарин, Хвостиков и лакей сели в другую тройку.
— Готовы, что ль? — спросил Балага.
— Пущай! — крикнул он, заматывая вокруг рук вожжи, и тройка понесла бить вниз по Никитскому бульвару.
— Тпрру! Поди, эй!.. Тпрру! — только слышался крик Балаги и молодца, сидевшего на козлах. На Арбатской площади тройка зацепила карету, что-то затрещало,
послышался крик, и тройка полетела по Арбату.
Дав два конца по Подновинскому, Балага стал сдерживать и, вернувшись назад, остановил лошадей у перекрестка Старой Конюшенной.
Молодец соскочил держать под уздцы лошадей, Анатоль с Долоховым пошли по тротуару. Подходя к воротам, Долохов свистнул. Свисток отозвался ему, и вслед за
тем выбежала горничная.
— На двор войдите, а то видно, сейчас выйдет,— сказала она.
Долохов остался у ворот. Анатоль вошел за горничной на двор, поворотил за угол и вбежал на крыльцо.
Гаврило, огромный выездной лакей Марьи Дмитриевны, встретил Анатоля.
— К барыне пожалуйте,— басом сказал лакей, загораживая дорогу от двери.
— К какой барыне? Да ты кто? — запыхавшимся шепотом спрашивал Анатоль.
— Пожалуйте, приказано привесть.
— Курагин! назад! — кричал Долохов. — Измена! Назад!
Долохов у калитки, у которой он остановился, боролся с дворником, пытавшимся запереть за вошедшим Анатолем калитку. Долохов последним усилием оттолкнул
дворника и, схватив за руку выбежавшего Анатоля, выдернул его за калитку и побежал с ним назад к тройке.
Глава XVIII
Марья Дмитриевна, застав заплаканную Соню в коридоре, заставила ее во всем признаться. Перехватив записку Наташи и прочтя ее, Марья Дмитриевна с запиской
в руке вошла к Наташе.
— Мерзавка, бесстыдница,— сказала она ей. — Слышать ничего не хочу! — Оттолкнув удивленными, но сухими глазами глядящую на нее Наташу, она заперла ее
на ключ и, приказав дворнику пропустить в ворота тех людей, которые придут нынче вечером, но не выпускать их, а лакею приказав привести этих людей к себе,
села в гостиной, ожидая похитителей.
Когда Гаврило пришел доложить Марье Дмитриевне, что приходившие люди убежали, она, нахмурившись, встала и, заложив назад руки, долго ходила по комнатам,
обдумывая то, что ей делать. В двенадцатом часу ночи она, ощупав ключ в кармане, пошла к комнате Наташи. Соня, рыдая, сидела в коридоре.
— Марья Дмитриевна, пустите меня к ней, ради бога! — сказала она. Марья Дмитриевна, не отвечая ей, отперла дверь и вошла. «Гадко, скверно... в моем доме,
мерзавка девчонка... только отца жалко! — думала Марья Дмитриевна, стараясь утолить свой гнев. — Как ни трудно, уж велю всем молчать и скрою от графа».
Марья Дмитриевна решительными шагами вошла в комнату. Наташа лежала на диване, закрыв голову руками, и не шевелилась. Она лежала в том самом положении,
в котором оставила ее Марья Дмитриевна.
— Хороша, очень хороша! — сказала Марья Дмитриевна. — В моем доме любовникам свиданья назначать! Притворяться-то нечего. Ты слушай, когда я с тобой говорю.
— Марья Дмитриевна тронула ее за руку. — Ты слушай, когда я говорю. Ты себя осрамила, как девка самая последняя. Я бы с тобой то сделала, да мне твоего
отца жалко. Я скрою.— Наташа не переменила положения, но только все тело ее стало вскидываться от беззвучных судорожных рыданий, которые душили ее. Марья
Дмитриевна оглянулась на Соню и присела на диване подле Наташи.
— Счастье его, что он от меня ушел; да я найду его,— сказала она своим грубым голосом. — Слышишь ты, что ли, что я говорю? — Она поддела своею большой рукой
под лицо Наташи и повернула ее к себе. И Марья Дмитриевна и Соня удивились, увидав лицо Наташи. Глаза ее были блестящие и сухие, губы поджаты, щеки опустились.
— Оставь... те... что мне... я... умру... — проговорила она, злым усилием вырвалась от Марьи Дмитриевны и легла в свое прежнее положение.
— Наталья!.. — сказала Марья Дмитриевна. — Я тебе добра желаю. Ты лежи, ну лежи так, я тебя не трону, и слушай... Уж я не стану говорить, как ты виновата.
Ты сама знаешь. Ну да теперь отец твой завтра приедет, что я скажу ему? А?
Опять тело Наташи заколебалось от рыданий.
— Ну, узнает он, ну брат твой, жених!!
— У меня нет жениха, я отказала,— прокричала Наташа.
— Все равно,— продолжала Марья! Дмитриевна. — Ну, они узнают, что ж, они так оставят? Ведь он, отец твой, я его знаю, ведь он его на дуэль вызовет, хорошо
это будет? А?
— Ах, оставьте меня, зачем вы всему помешали! Зачем? зачем? кто вас просил? — кричала Наташа, приподнявшись на диване и злобно глядя на Марью Дмитриевну.
— Да чего ж ты хотела? — вскрикнула, опять горячась, Марья Дмитриевна. — Что ж, тебя запирали, что ль? Ну кто ж ему мешал в дом ездить? Зачем же тебя, как
цыганку какую, увозить?.. Ну, увез бы он тебя, что ж ты думаешь, его бы не нашли? Твой отец, или брат, или жених? А он мерзавец, негодяй, вот что!
— Он лучше всех вас,— вскрикнула Наташа, приподнимаясь. — Если бы вы не мешали... Ах, боже мой, что это, что это! Соня, за что? Уйдите!.. — И она зарыдала
с таким отчаянием, с каким оплакивают люди только такое горе, которого они чувствуют сами себя причиной. Марья Дмитриевна начала было опять говорить; но Наташа
закричала: «Уйдите, уйдите, вы все меня ненавидите, презираете!» И опять бросилась на диван.
Марья Дмитриевна продолжала еще несколько времени усовещивать Наташу и внушать ей, что все это надо скрыть от графа, что никто не узнает ничего, ежели
только Наташа возьмет на себя все забыть и не показывать ни перед кем вида, что что-нибудь случилось. Наташа не отвечала. Она и не рыдала больше, но с ней
сделались озноб и дрожь. Марья Дмитриевна подложила ей подушку, накрыла ее двумя одеялами и сама принесла ей липового цвета, но Наташа не откликнулась ей.
— Ну, пускай спит, — сказала Марья Дмитриевна, уходя из комнаты, думая, что она спит. Но Наташа не спала и остановившимися раскрытыми глазами из бледного
лица прямо смотрела перед собою. Всю эту ночь Наташа не спала, и не плакала, и не говорила с Соней, несколько раз встававшей и подходившей к ней.
На другой день к завтраку, как и обещал граф Илья Андреич, он приехал из подмосковной. Он был очень весел: дело с покупщиком ладилось и ничто уже не
задерживало его теперь в Москве и в разлуке с графиней, по которой он соскучился. Марья Дмитриевна встретила его и объявила ему, что Наташа сделалась
очень нездорова вчера, что посылали за доктором, но что теперь ей лучше. Наташа в это утро не выходила из своей комнаты. С поджатыми растрескавшимися
губами, сухими остановившимися глазами, она сидела у окна и беспокойно вглядывалась в проезжающих по улице и торопливо оглядывалась на входивших в комнату.
Она, очевидно, ждала известий о нем, ждала, что он сам приедет или напишет ей.
Когда граф взошел к ней, она беспокойно оборотилась на звук его мужских шагов, и лицо ее приняло прежнее холодное и даже злое выражение. Она даже не
поднялась навстречу ему.
— Что с тобой, мой ангел, больна? — спросил граф.
Наташа помолчала.
— Да, больна,— отвечала она.
На беспокойные расспросы графа о том, почему она такая убитая и не случилось ли чего-нибудь с женихом, она уверяла его, что ничего, и просила его не
беспокоиться. Марья Дмитриевна подтвердила графу уверения Наташи, что ничего не случилось. Граф, судя по мнимой болезни, по расстройству дочери, по
сконфуженным лицам Сони и Марьи Дмитриевны, ясно видел, что в его отсутствие должно было что-нибудь случиться; но ему так страшно было думать, что что-нибудь
постыдное случилось с его любимой дочерью, он так любил свое веселое спокойствие, что он избегал расспросов и все старался уверить себя, что ничего особенного
не было, и только тужил о том, что по случаю ее нездоровья откладывался их отъезд в деревню.
|
|
|
|
|
|
Содержание: |
Том 2. Часть 5
(Сборы Анатоля к похищению Наташи; ямщик Балага. Попытка увезти Наташу; разоблачение)
|
|
|
|
|
Предыдущие главы
из 5-ой части 2-го тома |
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
Портрет князя М.И. Кутузова-Смоленского работы Р.М.Волкова, 1812-1830 гг. |
|
|
|
|
|
|
|
* В 1863–1869 гг. был написан роман «Война и мир». В 1863 г. Толстому исполнилось 35 лет.
В наброске предисловия к «Войне и миру» Толстой писал, что в 1856 г. начал писать повесть, «герой которой должен был быть декабрист, возвращающийся с семейством в Россию. Невольно от настоящего я перешёл к 1825 году… Но и в 1825 году герой мой был уже возмужалым, семейным человеком. Чтобы понять его, мне нужно было перенестись к его молодости, и молодость его совпала с … эпохой 1812 года… Ежели причина нашего торжества была не случайна, но лежала в сущности характера русского народа и войска, то характер этот должен был выразиться ещё ярче в эпоху неудач и поражений…» (вернуться) |
1. Расстриженный поп – священник, лишённый
сана. (вернуться)
2. Подоро́жная – государственный документ, имевший применение на Руси и в Российской империи в XV — конце XIX
веков для получения казенных лошадей во время проезда через ям (позже почтовую станцию). (вернуться)
3. Бешме́т – распашной, обычно стёганый, глухо застёгнутый полукафтан, плотно облегающий грудь и талию,
доходящий, как правило, до колен (верхняя одежда у тюркских, монгольских и кавказских народностей). (вернуться)
4. Бюро́ – письменный стол с выдвижной крышкой, полками и ящиками для бумаги. (вернуться)
5. Ah! quel pied, mon cher, quel regard! Une déesse!! – Какая ножка, любезный друг, какой взгляд! Богиня!!
(вернуться)
6. ...молодых пристяжных к каурому запрег... – пристяжная лошадь – идущая в пристяжке (сбоку).
Тро́йка – старинная русская запряжка лошадей – была придумана для быстрой езды на длинные расстояния. Это единственная в мире разноаллюрная запряжка.
Коренник – центральная лошадь – должен идти быстрой чёткой рысью, а пристяжные – лошади сбоку – должны скакать
галопом. При этом развивается очень высокая скорость 45-50 км/ч.
Механизм тройки заключается в том, что идущего широкой, размашистой рысью коренника, как бы «несут» на себе скачущие галопом пристяжные, пристёгнутые к
кореннику постромками. Благодаря этому все три лошади медленнее устают, но поддерживают высокую скорость.
Каурый – масть лошади: окраска туловища рыжеватая, грива и хвост рыже-коричневые, темнее корпуса, а ноги того же цвета, что и туловище. (вернуться)
|
|
|
Николай Ростов. Иллюстрации А.В.Николаева
к роману Л.Н.Толстого "Война и мир" |
|
|
|
|
|
|
|
|